Страшные немецкие сказки - страница 17
Фраза произнесена. Не для того они слагались. Братьям вторит Пропп: «Что сказка имеет воспитательное значение — это несомненно, что она создается с целью воспитания — это определенно неверно». По мнению советского фольклориста, «высокие человеческие качества» в ней представляют собой позднейшее напластование. Хотя Пропп употребил слово «высокие», в оценке моральных ориентиров сказок он довольно сдержан. Он понимает, что многие сказочные идеалы к традиционному гуманизму неприложимы. Герой достигает успеха любыми средствами, например хитростью, «отражающей мораль иной эпохи, когда в тяжелой борьбе с природой и насилием слабый человек не мог побеждать иначе». Забавно сравнить это замечание с мнением лорда Честерфилда: «Хитрость — тайное прибежище бездарности»>[94]. Добавим сюда желание героя разбогатеть, нередко ценой грабежа или убийства врага. Вероятно, и это желание объясняется борьбой слабого человека с природой и насилием.
Стремясь отделить новейший слой от архаического, связанного с инициацией, Пропп называл самой устойчивой, а значит, и самой древней частью сказки ее середину. Начало обладает наименьшей сопротивляемостью, конец тоже способен деформироваться>[95]. Если бы ученый не сконцентрировался на первобытной сущности сказки, он, возможно, заметил бы, что именно в концовке дидактический элемент наиболее развит. Дойдя до финала, автор сказки норовит, как Лев Толстой, вывести мораль и хлопнуть ложкой об стол, и хлопки эти диссонируют с главной темой — они явно добавлены к уже готовому произведению.
Для Проппа с его инициацией тема сказочного урока была вторичной, но сторонники социальных корней сказки постарались ее развить. Мелетинский неспроста делал акцент на свадьбе и на обездоленных. Герой сказки непременно должен с кем-то бороться, от кого-то страдать или за кем-то ухаживать. Сначала он боролся с природой, потом — с чужеродными угнетателями, и наконец, с классовыми врагами. В «фантастических одеждах волшебства и чудес», дабы скорее забыть об их «фантастичности», прозревали «крепкую этику», основанную на «противопоставлении добра и зла, место которых достаточно часто заступают справедливость и несправедливость». Помнили также о выраженных в сказках «надеждах на лучшую жизнь»>[96].
Вовсю курили фимиам сказочной морали и оппоненты ученых. Юноша из сказки, по мнению Честертона, наделен «основными, здравыми и добрыми свойствами» — он смел, доверчив, разумен, почитает родителей, держит слово, помогает одним, бросает вызов другим>[97]. «Дети, — пояснял Честертон, — невинны и любят справедливость, тогда как мы, по большей части, греховны и, естественно, предпочитаем милосердие». Слушая сказку, дети, по наблюдению Толкина, в первую очередь хотели расставить по своим местам Добро и Зло. В этом и заключалась их невинность. Хороша невинность — нечего сказать! Если не ошибаюсь, впервые такая расстановка была произведена в Эдемском саду. Мало того что англичане не предостерегли деток от запретного древа, они еще и погладили их по головке: «Кушайте на здоровье!»
Толкин — один из тех, кто провозглашал обязательной счастливую концовку сказки. Стоит ли удивляться обилию хлопающих ложек в ассортименте сказочников? Концовка притянута за уши? Что ж с того? Зато, когда она наступает, у детей и взрослых «перехватывает дыхание, сильнее бьется сердце, а на глаза наворачиваются слезы». А вот меня, признаться, тошнило в детстве от таких «слезливых» концовок. Счастливый конец сказки, в понимании Толкина, освящен свыше. Не верить в такой конец — все равно что не верить Евангелию, то есть «прийти либо к скорби, либо к гневу»>[98]. Так чего же мы ищем в Евангелии — Истины или приятных ощущений?
Элиаде, приписывавший мифу и сказке сверхъестественное происхождение, видел в их содержимом образец для подражания. Подражания не папе или дедушке, а далеким предкам. Обратившись к их авторитету, юный читатель проникается уверенностью в том, что собирается сделать.