В домике выпрямиться было невозможно, и мы сразу расстелили плащ. Дождь близко, близко стучал о крышу, и был неповторимый уют домашнего очага, и в темноте ее пылающий шепот.
Мы очнулись от бодрого пения птиц, словно они, сговорившись, грянули разом. Мы выскочили из домика. Светало, и на небе не было ни единой тучки.
Во всем теле я ощущал незнакомую, пьянящую легкость. Мы молча и быстро шли к ее дому. Возле одного магазина сторожиха, окинув нас сонным взглядом, проворчала, как старая нянька:
– Охолодил ее, окаянный…
Мы рассмеялись и пошли быстрей. Я проводил ее до дому и пересек город, еще спящий, еще свежий после ночного дождя. Мы условились встретиться в этот же день в шесть часов вечера.
Дома я так и не смог уснуть. Была странная, пьянящая легкость, звон в ушах, ощущение ускользающего из-под ног нахвоенного склона, запах ее мокрой головы и какая-то уже особенная, телесная, родственная, сиамская тоска по ней. Около шести часов я был у ее дома и прекрасно помню, что никакого предчувствия у меня не было.
Старик хозяин, которого я и раньше много раз видел, сейчас стоял возле дорожки к дому и, мерно взмахивая руками, косил траву.
– Мальчик, ты куда? – спросил он, останавливаясь и поворачиваясь ко мне. Из травы выблеснуло лезвие косы.
– К Зине, – сказал я, удивляясь его любопытству. Он видел меня много раз и знал, куда я иду.
– Их нет, – сказал он строго, – иди домой и больше сюда не приходи.
– Как нет? – спросил я, деревенея.
– Их взяли сегодня днем… Всех! Квартира опечатана… За домом, вероятно, следят… Ты у меня спросил, который час, – он посмотрел на часы (неприятное, сильное, костистое запястье), – я тебе ответил – шесть часов .. Иди, и да хранит тебя бог.
И я пошел. И снова услышал за спиной сочный звук срезаемой травы: чок, чок, чок! Я шел и все время слышал этот звук, странно удивляясь, что он от меня не отстает. Я очнулся в детском парке у нашего ночного домика. Рядом с ним была скамейка. Я сел на нее и заплакал. Детей в парке уже не было, и никто не обратил на меня внимания. Кажется, тогда я выплакал все свои слезы.
Часа через три я пришел в дом под магнолией. Друзья сидели на веранде. Все были потрясены моими словами, и сначала никто ничего не мог сказать. Потом Коля заметался.
– Это она сказала, чтобы тебе угодить! – крикнул он, мечась по веранде.
– Ни малейшего сомнения, – безжалостно подтвердил Алексей, – но ты, конечно, не виноват.
– Нет, – возразил Женя, – она и раньше мне это говорила, когда вы еще ее не знали…
Коля стал лихорадочно вычислять, кто бы мог донести. Сначала все остановились на том мальчике, про которого Алексей сказал, что у него нет лица. Потом вспомнили мальчика, приглашавшего ее несколько раз танцевать. Потом других. Мы еще были так юны, что девушки оставались у нас вне подозрения. А позже в лагере я встречал стольких людей, сидевших по доносам жен, любовниц, сослуживиц.
Алексей предложил сейчас же всем вместе идти в НКВД и сказать…
– Что сказать? – набросился Коля.
– Ну, сказать, – краснея и уставившись в пол, начал Алексей, – что все так именно ее поняли, как ты сказал вчера… Она никого не хотела оскорбить…
– Глупо! Глупо! Глупо! – вскричал Коля. – Всех заметут, и на этом кончится все! Они и несказанным словам придают свое значение, а о значении сказанных слов они ни у кого не спросят.
– Трусость сгубила Россию, – сказал Алексей столь угрожающе, что Коля задергался.
– Ну, я пошел, – добавил Алексей через несколько минут. Коля в него вцепился. Алексей страшно сморщился, покраснел и презрительно процедил:
– Светлейший князь, я еще, кажется, не состою в вашей челяди. Никому не дано распоряжаться моей свободой Я просто иду домой. Не могу же я каждый день приходить в час ночи. Я все-таки из рабочей семьи, у нас рано ложатся и рано встают…
Он ушел. Коля заметался по веранде. Все это я видел сквозь какое-то сонное оцепенение. Прошло минут десять. Князь метался и что-то бормотал. И вдруг я очнулся, как от слепящей пощечины! Я сорвался и побежал.
Я догнал Алексея уже на улице Энгельса, за два квартала от здания НКВД. Я его остановил, и мы заспорили, кому из нас туда идти.