Сто семьдесят третий - страница 22

Шрифт
Интервал

стр.

сказано не ради красного словца: возьмите литературу за две тысячи лет, причем героическую, массовую литературу – для той массы, которая тогда умела читать, – древнегреческие поэмы, рыцарские романы средних веков, романтиков нового времени: Купера, Скотта, – казалось бы, тоже колют, рубят, режут, – но вы почитайте! да девяносто процентов времени герой там молится Богу или богам, рассуждает о нравственности своих и чужих поступков и обливается слезами под балконом своей – единственной! – возлюбленной… Короче, на вожделенном Западе – тоже свинство, только в отличие от нас там не голодает и не мучается комплексом неполноценности, а чревонеистовствует сытая, опрятная и очень уверенная в себе свинья. Я тупица, дурак, что не понял этого сразу: если человек с седла пересел за руль – станет ли он от этого лучше?… – Володя уже пьяно посмотрел в плачущее снегом окно и прикурил сигарету от сигареты. – О третьем мире я и не говорю: четыре миллиона каждый год умирают от голода, миллиард голодает – кстати, в то время, когда в Англии сплошь и рядом закапывают в землю новорожденных бычков; преступные режимы, которым пороха доверить нельзя, разрабатывают ядерное оружие, – и все эти черно-желтые миллиарды люто – до жажды убийства – ненавидят благоденствующую за их счет осьмушку человечества… Я понимаю, что все свалил в одну кучу, в огороде бузина, а в Киеве дядька, – но вы чувствуете, какая получилась картина мира? Самое время переносить на нее оставшийся оптимизм… И вот теперь я спрошу: Лена, ты уверена, что, распростившись с одним злом, Россия идет к добру?

– Нет, – сказала она. Уж в этом она не просто была не уверена – она не верила в это.

– А весь мир?

– Я не знаю… – Отчего-то – быть может, все обострил выпитый самогон, – ей стало страшно.

– Ну, так что?

– Я не уверена в светлом будущем человечества, – послушно сказала она. – Я больше не оптимистка.

– Ну вот, – шумно вздохнул Володя и всколыхнул бутылку. В ней оставалось еще не менее трети. – А ты говоришь… Ну, давайте еще… вонзим точию по единой.

(Она посидела еще немного и ушла спать. Ребята конечно напились – полтора литра на двоих; засыпая, она слышала задушенный дверью Володин срывающийся сип: «Не трожьте Россию, сволочи!… (Именно так – „не трожьте“.) Какая она ни есть, а моя! Не трожьте!…» Она еще устало, в полусне удивилась: в прежние, застойные времена Володя иначе, как «тюрьма народов», Россию не называл. И в этой мелочи она ярко в очередной раз осознала: как много и неожиданно для них в этой жизни переменилось…)

…Сто семьдесят третий, кряхтя, подошел к кольцевой – остановился, задыхаясь, у поворота, пережидая трассирующие в обе стороны вереницы хвостатых огней. Огни со свистом проносились мимо, оставляя на мутных стеклах смазанные радужные следы… и вдруг она ясно подумала: пролетает, уходит жизнь, горько и страшно, – и больше никогда не вернется!… Дома, на книжной полке, перед сине-зеленой рубчатой лентой собрания Виктора Гюго, стояла ее фотография семнадцатилетней давности – только познакомилась с Сашей: чистый и светлый, без единой припухлости или морщинки овал лица – казалось, отретушированный, кожа не может быть такой гладкой; губы лукавой игрушечной треуголкой, широкие брови крыльями – выщипывала, дура, не знала, что будет… старой, а несколько лет спустя – еще обрадовалась! – они почему-то плохо стали расти; глаза… глаза широко – ничего не боясь – раскрытые, с ласковым отблеском как будто только что отзвучавшего смеха, с неистребимыми даже на фотографии золотистыми точками в глубине бархатистых радужек, опушенные перьями длинных ресниц, невидимо тронутых краской… как она любила эту фотографию, как она сейчас любила и жалела себя на ней!… На днях ей пришла в голову дурацкая, робкая, в глубине души самоуверенно надеющаяся – это ее и убило – мысль: дома никого не было, она разделась до трусов и встала перед узким высоким зеркалом, с двумя тумбочками с резными карнизами по углам, – мамино зеркало, мама и с детства она вслед за ней называла его «туалетом»; она смотрела на себя, в первую минуту прищурившись от инстинктивного страха, и так, прищурившись, осталась довольна собой, – несколько секунд поборолась с трусливым желанием отойти и одеться – и, наконец решившись, собрала все свое мужество и широко открыла глаза… Зеркало как будто ее ударило. Боже мой. Боже, Боже мой… Замирающим взглядом она скользила по себе сверху вниз – веки как будто тянула друг к ДРУГУ умоляющая, испуганная сила. На книжной полке в правом углу лучистым пятном расплывалась старая фотография. Боже мой… Шею окольцовывала темная прерывистая морщина. Глубокая послеродовая складка пересекала живот. Колени – ее колени! – были похожи без колготок на две кричаще несимметричные опухоли. Груди с потерявшими форму сосками устало смотрели вниз… Она вспомнила интервью со стриптизершей в бульварной газете: «подложенный под грудь карандаш должен упасть». Карандаш… Линейчатый свет от каскадной люстры обливал ее одинокую фигуру полосатой мертвенной желтизной. Она решилась – стыдясь перед собой за себя, – спустила трусы до колен, посмотрела на… показалось ей – порыжевшие, раньше были темнее, и даже как будто развившиеся волосы, потом повернулась спиной… этого не могло быть, об этом она не подозревала, – она бросилась к туалету, выхватила из ящика зеркало, испуганно и нетерпеливо задрожавшей ногой сорвала трусы – повернулась спиной к окну и поднесла зеркало к ягодице… ужаснулась так, что лицу стало жарко, и после этого – на душе обреченно спокойно: ягодицы были рыхлыми, чуть не ноздреватыми внизу – как Мишина детская греческая губка, – она не сразу восприняла это на себе, но потом вспомнила, как видела это на пляже у других, – бросила зеркало на софу, рискуя промахнуться и разбить – страшная примета, – и медленно, надеясь никогда больше не встать, опустилась на стул. В голове не было ни одной мысли – потом неохотно, вяло всплыло воспоминание: Наташа говорила, что надо сидеть в тазу с соленой водой – кожа подтягивается… Сидеть в тазу. Господи. Устало – и почти равнодушно – подумала: теперь днем – никогда. И к лету другой купальник…


стр.

Похожие книги