(…) Только отрешившись от человеческой меры, признав объективноисторические критерии, можно постичь внутренний смысл петровского переворота. Петербург, погубивший личное счастье Евгения, нужен для славы нации, для торжества просвещения, для мощи государства. И пока человек не признает ничего, кроме своего счастья, он не может оценить Медного Всадника, а Медный Всадник, с своей стороны, не может не наносить ему удар за ударом, потому что его цель — не индивидуальное благо, а осуществление высших ценностей.
«Смирися, гордый человек» — вот тот ответ, который мог услышать Евгений из уст Медного Всадника…
(…)
(…) Один гибнет исключительно как представитель человеческого начала, другой губит исключительно потому, что олицетворяет объективный процесс истории, не считающийся с судьбой отдельных особей. И благодаря этому поэма приобретает особенно безнадежный характер: казалось, были приняты все меры, чтобы не попасться навстречу Медному Всаднику, уберечься от рока, и все же ничего не вышло: премудрый пискарь все-таки попал в беду.
(…)
Печатается по: Пушкинист: Историко-литературный сборник/ Под ред. проф.
С. А. Венгерова. Пг., 1916. [Вып.] 2. С. 116, 119,122, 124,126–129, 131–132, 137–138, 141, 143–147,153-154.
Белый А
Ритм как диалектика и «Медный Всадник»
Приложения 2. Пушкин и Петербург
(…)
В дни работы над «Медным Всадником» он пишет жене: «Не кокетничай с царем»… Кокетничать с царем — шутить с тигром: объясняется тяжелое состояние его в Болдине… (…)
(…)
На те же странные размышления наводит вполне смутное беспокойство о письмах; если их распечатывает почта, то это ее дело, но…: «Смотри, женка, надеюсь, что ты моих писем списывать не даешь… Но если ты виновата, так мне это было бы больно… (…)» (…)… а через полтора месяца — просьба об отставке; и непонятная «трагедия»: царь в трагической и одновременно угрожающей позе, после чего: «Я струхнул… А ты и рада…» И упоминание о близкой смерти и шутовских похоронах.
Вое эти двусмысленные неясности приобретают ужасный, трагический смысл в свете последних биографических расследований о поэте: ужасная пора, ужасный день, ужасная мгла, ужасный «он»; даже нельзя было вместе с Евгением воскликнуть: «Где же дом?» Можно было лишь иронизировать, «зубы стиснув, пальцы ежа в»; оставалось дать дикому крику излиться в безумии; и Пушкин пишет свое: «Не дай мне Бог сойти с ума» одновременно со «Всадником»; там сумасшедший — «он», Евгений; здесь у грани безумия стоит: «Я, — Пушкин». Пушкин перечисляет все те же пытки, которым подвергся Евгений; но тут есть пытка цепи, которой не знал Евгений, и которую знал Пушкин:
Посадят на цепь дурака,
И сквозь решетку, как зверька,
Дразнить тебя придут.
Оба стихотворения слились в эпитете «чудный»; сумасшедший заслушивается звуком «чудных» грез; в первоначальном тексте Евгений оглушен:
Был чудной внутренней тревогой.
Эта тревога стала просто «внутренней» в окончательной редакции; мы знаем, что оглушали «мятежные ветра» (несколькими строками ранее); и действие «мятежных ветров», отзыв на них «чудной» тревогой (т. е. трепетом надежды на свободу) не мог оставить Пушкина, «зубы стиснув, пальцы сжав».
Соедините в одну картину эти штрихи душевного состояния Пушкина в эпоху поэмы — и вам станет ясным отстранение императорской темы: сведение ее к «заупокой».
Печатается по: Белый А. Ритм как диалектика и «Медный Всадник»: Исследование. М., 1929. С. 276, 278–279.
Пумпянски й Л. В
«Медный Всадник» и поэтическая традиция XVIII века
В «Медном Всаднике» ясно различаются три стилистических слоя: 1) одический, которому и посвящена эта работа; ему принадлежит уже само словосочетание «Медный Всадник»; 2) онегинский (например, описание современного Петербурга); 3) совершенно новый для Пушкина, так сказать, беллетристический; на него намекает подзаголовок («петербургская повесть»), (…) Оба действующих лица драмы отмечены своей, для каждого резко различной, стилистической окраской. Почему же в одном случае (для Петра) Пушкин действует, обращаясь к традиции? (…) Потому что русская ода XVIII в…была поэзией государственной власти и ее носителей. (…)