Стихотворная повесть А. С. Пушкина «Медный Всадник» - страница 10
Исследователи между тем долго спорили о различии эпитетов, данных Всаднику, — «бронзовый» и «медный», — пока молодой пушкинист Е. С. Хаев (безвременно ушедший из жизни) не собрал материал, неопровержимо доказывающий, что никакой смысловой разницы поэты XVIII и XIX столетий между этими металлами не видели[27]. И тогда встал другой, гораздо более существенный вопрос: какой неясной символикой наделил Пушкин определение в словосочетании «Всадник Медный», почему он писал оба слова с прописной буквы?
Дешифровать символ будет невозможно, если (как это, увы, сделал Хаев) замкнуть ассоциативный ряд рамками русской или европейской литературной и фольклорной традиции, где «медь дороже серебра. Серебро — чертово ребро, а медь богу служит и царю честь воздает»[28]. Ведь сам поэт, назвав Всадника кумиром, истуканом, прямо указал нам на библейские источники образа. Среди сюжетов Ветхого завета особое место занимает запечатленный в Книге Исхода (31,1–4) эпизод поклонения золотому тельцу, т. е. кумиру, на который иудеи попытались как бы перенести свои религиозные чувства, пока пророк Моисей на горе Синай слишком долго беседовал с «настоящим» Богом, т. е. духовному живому началу они предпочли позолоченного бычка[29].
Золото в Древней Иудее, равно как и во всей мировой культурной традиции, символизировало идею нетления и бессмертия. Но даже воздвигнутый из такого материала кумир оскорбителен дня вечности как попытка подменить ее собою — заставить повергаться к своим стопам, приносить жертвы и совершать воскурения. Что уж говорить о медном кумире самодовлеющей государственности, пришедшем на смену золотому истукану вместе с наступлением «железного века»? Тут медь не богу служит и царю честь воздает, но еще более снижает образ Всадника — ужесточает его.
В пушкинистике встречается порой противопоставление двух ликов Петра: живого и деятельного — во Вступлении, мертвенного и недвижного — в основном тексте. Но есть все основания утверждать, что царь, замышляющий город, изначально готов к превращению в бездушного кумира государственности.
Пушкин пишет: «…Он… вдаль глядел». Но тут же сообщает о том, что делается вблизи. Для государя, «одического» царя волны пустынны, потому что он смотрит сквозь убогую реальность в великое будущее и не видит бедный челн, так же как и избу — «приют убогого чухонца», и лес, «неведомый лучам // В тумане спрятанного солнца». Мечтая о могучем государстве, «Он» забывает о том, ради кого это государство создается, — о владельце челна.
По сравнению с исследователями на этот идейный и стилистический парадокс Вступления более чутко отреагировал поэт. В 1841 и 1857 гг., обратившись к ситуации, запечатленной во Вступлении, А. Н. Майков создал балладу, в которой скрыто и резко полемизировал с пушкинским решением. Его герой [поначалу безымянный — названный Всадником (!)], пробираясь «к светлым невским берегам», встречает рыбака, который «Челн осматривал дырявый // И бранился, и вздыхал». Но если царь Вступления не заметил бы этого «малого» несчастья, то царь баллады — «…прочь с коня и молча // За работу принялся…». И вот, когда реальная помощь оказана, наступает главный для сюжета баллады, симптоматично названной «Кто он?» момент — герой обретает имя: «На Петрово! Эко слово // Молвил! — думает рыбак»[30].
Поневоле вопрос, вынесенный в заглавие майковской баллады, должен быть обращен к зачину «Медного Всадника»: «Кто он?» Почему царь не назван по имени ни здесь, ни в дальнейшем? Почему — если мысленно перенестись во вторую часть повести — Пушкин настойчиво пользуется затрудненным, негибким местоименным оборотом, когда речь заходит о Всаднике, вместо того чтобы назвать его по имени?