Баю-баю, милый,
в песенке поется
и вода струится,
а коню не пьется.
В Тамамасе (Саламанка) есть другая:
Коровы Хуаны
травы не жуют;
пусти их на берег,
пускай себе пьют.
В Сантандере поют:
Тужит ястреб у дороги,
то взлетит, то прянет снова;
говорят, голубку ловит
у гнезда ее родного.
А в Педросе-дель-Принсипе (Бургос):
Я в дар коню швырнул
зеленый лист лимона,
а конь и не взглянул.
Склад у всех этих четырех песен один, хотя персонажи и настрой различны. Мать двумя-треми штрихами рисует пейзаж и героя, почти всегда безымянного. Я знаю только двух персонажей, окрещенных у колыбели. Это Педро Мейлеро из Вилья-де-Градо – тот самый, что носил дуду на заду, и милейший учитель Галиндо де Кастилья, который не ладил с учениками, поскольку пинал детей как мог, не снимая шпор с сапог.
Мать заводит ребенка так далеко, что он забывает, кто он и откуда, а назад несет его, изнемогшего от усталости, на руках. Так маленького странника посвящают в поэты. Так переступают рампу внутреннего театра. И в этой колыбельной, любимейшей в андалузском королевстве,
Баю-баю, милый,
в песенке поется,
и вода струится,
а коню не пьется, —
ребенок на пороге сна околдован высокой и чистой поэтической игрой.
Тропа уводит к реке, и в темных ветвях исчезает тот и его конь, чтобы снова вернуться в начало песни и снова исчезнуть, так же безмолвно и нежданно. Ребенку никогда их не разглядеть. В сумерках памяти останется темный силуэт того и блестящий круп коня. Всадник не обернется. Так надо, чтобы они уходили туда, где воды глубже, а птицы не размыкают крыльев. К изначальному покою. Но мелодия становится все напряженнее, сообщая происходящему крайний драматизм, а странному отказу в глотке воды – загадочную печаль.
В таких песнях ребенок всегда угадывает и с той зрительной умудренностью, которую мы преуменьшаем, сам дорисовывает ускользающий, смутный облик. Он поневоле и зритель, и автор – и какой автор! Художник с небывалым поэтическим чутьем. Присмотритесь к его первым играм, еще не отравленным рассудочностью, и вы поразитесь, какая в них неземная красота и какие при этом таинственные связи, недоступные Минерве, открываются в окружающем. Из пуговицы, катушки, перышка и пяти своих пальцев ребенок создает сложный мир, пронизанный неведомыми отзвуками, которые поют и сплетаются, ошеломляя непостижимой радостью. Мы и не подозреваем, как много открыто ребенку.
Он свой в неприступном поэтическом мире, куда не пробраться ни риторике, ни сводне-выдумке: там жуткая, пронзительной красоты пустошь, оголенные нервы равнины, где белый конь, наполовину оловянный, наполовину призрачный, вдруг падает под роем осатанелых пчел, впившихся ему в глаза.
Ребенок далек от нас – он еще не утратил созидательной веры и не обрел разрушительной рассудочности. Он не искушен и потому мудр. И лучше нас постигает невыразимую суть поэзии. Случается, и мать вместе с ребенком отправляется на поиски поэтических приключений. В окрестностях Кадиса поют:
Баю, милый, баю,
спи, родной, усни.
Выстроим шалашик,
заживем одни.
Они спрячутся – мать и сын. Опасность так близко! Давай же забьемся, притиснемся, сожмемся в комочек, чтоб нас никто не заметил. Ведь за нами гонятся! Надо затаиться, схорониться куда-нибудь. Может быть, в апельсин? Только вместе! А лучше – в виноградную косточку.
И ребенок убаюкан – на этот раз не далью, а совсем другим. Усыпить ребенка, развернув перед ним ленту дороги, все равно что провести мелом гипнотическую черту перед курицей. Уютней и приятней затаиться в себе. Радостно, как на ветке высокого дерева посреди наводнения.
Есть в Испании (в Саламанке и Мурсии) колыбельные, где мать сама притворяется ребенком:
Засыпаю, засыпаю,
скоро сон меня сморит,
и один глазок закрылся,
и другой полузакрыт.
Ребенок низложен – мать самочинно отняла у него престол, и беззащитное дитя поневоле засыпает.
Но в большинстве колыбельных, причем по всей Испании, ребенка вынуждают стать единственным действующим лицом песни.
Его выталкивают в песню, ряженого, и роль ему поручают самую неприглядную. Именно это происходит в излюбленных испанских колыбельных, мелодически самых исконных и самобытных.