Стихотворения - страница 310

Шрифт
Интервал

стр.

Сила сопутствует ему и когда он говорит о природе, ему больше нравится не ее пейзаж, а ее волненье. Вообще, он "сердцем пламенным уведал музыку мыслей и стихов"; он — поэт динамического, и оттого так гибельно подействовало на него, что он остановился. Однажды прерванного движения он уже не мог восстановить. Хмель звучности скоро стал у Языкова как будто самоцелью, и в звенящий сосуд раскатистого стиха, порою очень красивого, в "стакан стихов" уже не вливалось такое содержание, которое говорило бы о внутреннем мужестве. Из чаши, когда-то разгульной, поэт стал пить "охладительный настой", ослабело "жизни мило-забубённой крепкое вино", и метался Языков на разных концах этой жизни, между своими и чужими краями, между родиной и чужбиной, ни здесь, ни там не воскрешая уже прежней кипучести. У него сохранился прежний стих, "бойкий ямб четверостопный, мой говорливый скороход"; но мало иметь скорохода, — надо еще знать, куда и зачем посылать его.

       Языков кончился.
       Уж я не то, что был я встарь:
       Брожу по свету, как расстрига;
       Мне жизнь, как старый календарь,
       Как сто раз читанная книга.

Настал какой-то знойный полдень, который и задушил его поэзию. Как своеобразно говорит прежний поэт, теперешний "непоэт":

       Попечитель винограда,
       Летний жар ко мне суров;
       Он противен мне измлада,
       Он, томящий до упада,
       Рыжий враг моих стихов.
      …………………………………..
       Неповоротливо и ломко
       Слово жмется в мерный строй,
       И выходит стих не емкий,
       Стих растянутый, негромкий,
       Сонный, слабый и плохой.

Некогда у Гоголя вызывала слезы патриотическая строфа Языкова, посвященная самопожертвованию Москвы, которая испепелила себя, чтобы не достаться Наполеону:

       Пламень в небо упирая,
       Лют пожар Москвы ревет,
       Златоглавая, святая,
       Ты ли гибнешь? Русь, вперед!
       Громче буря истребленья!
       Крепче смелый ей отпор!
       Это — жертвенник спасенья,
       Это — пламя очищенья,
       Это — фениксов костер!

Но патриотизм Языкова скоро выродился в самую пошлую брань против "немчуры" (свои студенческие годы поэт провел в Дерпте) и против участников герценовского кружка; писатель начал хвалиться тем, что его "русский стих" (тогда еще не было выражения "истинно русский"…) восстает на врагов и "нехристь злую" и что любит он "долефортовскую Русь". Он благословлял возвращение Гоголя "из этой нехристи немецкой на Русь, к святыне москворецкой", а про себя, про свою скуку среди немцев писал:

       Мои часы несносно-вяло
       Идут, как бесталанный стих;
       Отрады нет. Одна отрада,
       Когда перед моим окном
       Площадку гладким хрусталем
       Оледенит година хлада;
       Отрада мне тогда глядеть,
       Как немец скользкою дорогой
       Идет, с подскоком, жидконогой
       И бац да бац на гололед!
       Красноречивая картина
       Для русских глаз! Люблю ее! —

шутка, может быть, но шутка, характеризующая и то серьезное, что было в Языкове… Он ценил Карамзина, как "почтенного собеседника простосердечной старины", не "наемника новизны"; он был "враг нещадный"

       Тех жен, которые от нас
       И православного закона
       Своей родительской земли
       Под ветротленные знамена
       Заморской нехристи ушли, —

он любил Петра Киреевского за то, что тот был "своенародности подвижник просвещенный", — но в грубом и крикливом патриотизме самого поэта именно нет ни подвига, ни просвещенности.

Вообще, чувствуется, что поэзия, как и наука, как и мысль, не вошла в его органическую глубь, скользнула по его душе, но не пустила в нем прочных корней. Даже слышится у самого Языкова налет скептицизма по отношению к поэзии, к ее "гармонической лжи". Он был поэт на время. Он пел и отпел. Говоря его собственными словами,

       Так с пробудившейся поляны
       Слетают темные туманы.

Недаром он создал даже такое понятие и такое слово, как "непоэт". Нет гибкости и разнообразия в его уме; очень мало внутренней интеллигентности, — подозреваешь пустоту, слышишь звонкость пустоты.

Но было время, когда в нем происходило "душецветенье", когда он был поэтом; и покуда он был им, он высоко понимал его назначение и с его легкомысленных струн раздавались тогда несвойственные им вообще песнопения и гимны. У него была тоска по святости; он сознавал, что поэт, посвященный в мистерии муз, "таинственник Камен", в своей "прекрасной торжественности" именно священнодействует, что вдохновение — это фимиам, который несется к небу. Не утолив жизненной жажды своим излюбленным вином, он хотел высоты, — "без вдохновений мне скучно в поле бытия". Он знал, что надо быть достойным жизни, сподобиться ее и что не всякая жизнь "достойна чести бытия". Библейской силой дышит его воззвание к поэту, которого он роднит с пророком и свойствами которого он считает "могучей мысли свет и жар и огнедышащее слово":


стр.

Похожие книги