Почему-то так вышло, что чаще всех у прекрасной Елены дежурил Дроль. Он с одинаковой радостью, почти с восторгом чистил у ее дома снег, аплодировал ноющей грусти Вертинского и часами простаивал у лавки № 7, откуда Елена получала паёк.
Его называла в глаза "мой верный паж", за глаза — "этот лысый дурак". Лысый дурак служил своей семнадцатой последней, вероятно, не хуже самого идеального средневекового рыцаря. Служил, зная, что совершенно даром разбрасывает он свою стареющую нежность. Он был нескучен только тогда, когда молодыми, полными огня пальцами играл Скрябина, Рахманинова, Метнера на прабабушкином пианино Елены, чудом избежавшем национализации. Играл он с захватывающей глубиной, не по-дилетантски оттеняя все особенности новой музыки. Вне этого он был незаметен, молчалив, и, пожалуй, жалок.
В городе над Дролем посмеивались. Елена зазывным смехом встречала каждую, нередко грубую шутку своего двора, углубляя тайную боль верного пажа.
— Дроль, поцелуйте мне руку! — капризно говорила она, играя изумительными озерами глаз.
Дроль порывисто вскакивал, но точеная рука пряталась в турецкие шали Елены.
— Какой вы смешной, Дроль… Заплачьте, а потом поцелуйте…
У него долго дергалось лицо, нелепо сжимались глаза, но слез не было.
— Не умею. Всё, что угодно, только не плакать, хотел бы… Свита с большим участием хлопала его по плечу, советовала поступить на сцену:
— Там, знаете, в два счета плакать научат… Будете все время у королевы руки целовать…
А Елена, положив на маленькую ладонь золотистую голову, смеялась так нестерпимо-хорошо, что хотелось плакать. Не для рук, а так, просто… От бессильной и бесцельной нежности хотелось плакать…
Когда над испуганным городом заныли снаряды, торопливо рассыпалась дробь пулеметов, Дроль, конечно, был в маленькой густо заставленной мебелью квартире Ден и, стоя у окна, докладывал Елене.
— Утром был разведчик от них… от немцев… гайдамак какой-то украинский, с оселедцем на бритой голове… Говорил, что сегодня ночью обязательно войдут в город. У большевиков паника…
Вишняков, бывший ротмистр, а теперь машинист финотдела, поднял тщательно причесанную голову и спросил насмешливо:
— А вы не боитесь, Дроль?
— Чего?
— А вот стрельбы! Ведь очень страшно. Еще убьют, пожалуй, а? Отойдите лучше от окна. Слишком уж вы заметная мишень.
Дроль открыл окно и высунулся в него, опираясь локтем на подоконник.
У Елены лукаво поднялась бровь.
— Прогуляйтесь, пожалуйста, Дроль, до собора и обратно и высчитайте мне, с какой, приблизительно скоростью стреляет немецкая артиллерия?
Уже вдогонку ему Вишняков крикнул:
— Да поживее! Получите Георгия…
Небо, как огромный котел, бурлило, разбуженное орудийным гулом. Ежеминутно вздрагивала мостовая. Где-то совсем близко, за грязной рекой, трещали винтовки, выбрасывая вместе со свистящими пулями тысячеголосое эхо. Низко плавали дымки. На улице, как в четыре часа утра, было пустынно и тихо. Изредка проносились на заморенных конях красноармейцы еще позавчера эвакуировавшейся комендатуры да плелась по пятам собака с перебитой лапой.
Дроль без шляпы, с крепко сжатыми зубами, свернул за угол, к белевшему в дали собору, у булочной с качающимся кренделем, глухо шлепнулся снаряд.
Разорвался он не сразу, будто думал, стоит ли ради какого-то облезлого кренделя так шуметь. Потом прыснул металлическим звоном и подбросил вверх часть деревянного тротуара, угол дома, камни, осколки кренделя. Собака с визгом шарахнулась в сторону, мимо обсыпанного мелкой пылью Дроля.
В окне соседнего дома показалась встревоженная женщина. Она кивнула головой и крикнула в форточку:
— Сергей Григорьевич, вы с ума сошли?
— Сошел… — смущенно отозвался Дроль, направляясь к собору.
На обратном пути артиллерийский обстрел был менее част, но ураганный огонь пулеметов хлестал воздух с необычайной силой. Видимо, силы наступающих стягивались к центру. Вдоль улицы, тонко воя, лилась струя пуль.
Только случайно можно было избежать этого, дождя, и Дроль шел наугад, втягивая голову в воротник тужурки, переделанной из вицмундира.
В зияющей бреши булочной стоял конный красноармеец. Он с любопытством оглядел Дроля и остановил его.