Спустя несколько дней мы отправились.
Светлые, не совсем грязные комнаты. Картинки этакого веселенького содержания на стенах — лубочные Психеи и пухлыми Амурами, прилизанная весна, непременный член приличного общества — «Остров мертвых», зайцы вверх головами. Все — как в лучших домах.
Диван, большой, широкий, с просиженной насквозь клеенкой. Хорошенькая, слишком хорошенькая девушка в розовой блузке несколько вольного покроя. Петька долго жмет ей руку («у меня там знакомые»), ржет — смеяться по-человечески он не умеет, пытается обнять.
— И всегда вы так, Петя… А еще образованный! — кокетничает девушка и говорит мне:
— Они, можно сказать, совсем ненормальные, как что — сразу целоваться лезут.
Петька берет меня за руку.
— Мой лучший друг, хотя насчет баб — балбес. Сволочь, одним словом.
Я уже успел привыкнуть к петькиной ругани, но все же пытаюсь остановить его.
— Замолчите! Ведь, все-таки это детский дом…
Петька чешет затылок.
— Ага… Конечно, вы правы. Да, кстати, о детях. Вот, Катюша, сей молодой, но многообещающий человек поместил в прошлом году сюда своего годовалого сына и горит любопытством знать, где таковой в настоящее время болтается. Понимаешь, отцовское
чувство и так далее. Откровенно говоря, такого папашу надо было бы выдрать по первое число, но я, как друг, должен помочь.
«Отец», т. е. я, стоит у зеркала и стойко сносит поклеп, вспоминая, как звали его легендарного сына.
— Это можно, — говорит Катюша, — я сейчас по книгам справлюсь. Имя и фамилия?
Петька быстро отвечает:
— Константин Шампанский. Такой, знаешь, здоровый, все орал, все орал, подлец.
Девушка роется в толстых книгах, тетрадях, подносит отдельные листы к большим близоруким глазам, деловито кусает пухлые губы. Мой бедный сын, Константин Шампанский, без вести пропал, и Петька теряет терпение.
— Тут, милая, люди свои. Ты в комиссии по ликвидации безграмотности только до буквы «мэ» дошла; дай-ка я поищу. Я его живо, прохвоста, на свежую воду выведу. Давай.
Смущенная Катюша протягивает ему толстую книгу в потрепанном переплете.
— Авдеенко Степан. Доставлен вторым участком милиции. На левой щеке родимое пятно. Твой? — спрашивает Петька, читая по алфавиту.
— Нет, у меня же этот… Шампанский. У него родинки на животе — три звездочки.
— Аксанова Елена. Блондинистая. Особых примет не обнаружено. Твой?
— Это, кажется, девочка…
— Это все равно. Байко Григорий. Найден у ворот. Скончался… Отчего это он, а?
— В помойку упал, — говорит Катюша. — Няньки при нем не было…
Петька нежно хлопает по обнаженному плечу девушки. Та ёжится, гримасничает.
— Молодец девка. Медали тебе за это не выдали?
— Я-то причем? Говорю — нянька. Ухажеры к им каждый день шляются.
— Ты тоже не зеваешь. Воловников Сидор. Твой?
— Нет. У меня Константин.
— Тут и Элеонору на Сидора переделают.
Моего «сына» в списках живых и умерших (последних было втрое больше) не оказалось, и девушка, сияя прелестными синими глазами, просит подождать, пока из Женотдела придет заведующая домом — она, наверное, знает о судьбе моего Костинки. Соглашаемся. Петька — совсем ненормальные! — располагается на диване, как дома: нога на ногу, в зубах — устрашающего вида трубка; его руки начинают подозрительно скользить по розовой блузке. Катюша смеется.
В соседнюю комнату приоткрыта дверь. По не совсем грязному полу расползлось человек десять детей, бледных, в неимоверно засаленных рубашенках. Один упал со стула и орет во всю Ивановскую, что, видимо, мало занимает особу средних лет, художественно накрашенную. Особа смотрит […] пытается пленить мое сердце очаровательнейшей улыбкой.
— Много у вас детей?
Особа начинает грызть ноготь и постукивать ножкой по полу.
— Это у нас выясняется по вечерам.
— Почему по вечерам?
— Система у нас, значит, такая. На день они расходятся по городу, многие удирают, а многие…
— Мрут?
— Вот так сказал: мрут! Всякие несчастные случаи бывают. За всеми не присмотришь.
У дверей стоит мальчуган в дырявом костюме из рогожи. У него воспаленные, залитые гноем глаза; лицо в какой-то омерзительной сыпи. С невольной брезгливостью глажу русую головку, спрашиваю: