Стихотворения. Избранная проза - страница 32

Шрифт
Интервал

стр.

— В деревне тоже не сладко. Пройдитесь-ка по дворам, — всюду такое недоверие и голодная злоба. По ночам прячут хлеб и от продналогщиков, и от своих. У зажиточных — мягкая мебель, зеркала до потолка и самогон в каждом углу. У бедных, а таких огромное большинство, невылазная грязь, нечего есть, а самогону — хоть залейся. Пьет млад и стар. И ругаются. Если бы вы знали, как они ругаются! Я учительствую двадцать три года, знаю крестьянскую жизнь как свои пять пальцев, но никогда раньше такого сквернословия не слышала. Чего тут только нет: и поминание близких до родной дочери включительно, и Бог, и небесная канцелярия, и еще «на семь верст выше». И наряду с таким кощунством — церковь всегда полна.

Я встаю и начинаю одеваться — до города не близко а уже темнеет.

— Да, вот еще интересный штрих, — продолжает Вера Осиповна, допивая чай (и муху) — крестьяне еще с грехом пополам пашут помещичьи земли, но строится на них, несмотря на выгодные условия, отказываются. Одному — Степану Ольшенку — и лес уземотдел давал, и налогов обещал не взыскивать, только стройся, а Степан так прямо и сказал председателю: «Спасыби вашому батькови! Я выстрою хату, а барин вернется, тай даст мини по шеям!»

— С башкой мужик, — говорю я. — А насчет банд как у вас? Пошаливают?

— Такого добра сколько угодно, господам коммунистам житья нет. Недавно появилась новая — «сыны обиженных отцов». Разъезжают по ночам в тачанках: специальность — охота за продналоговцами, тройками и пятерками. Поймают какого-нибудь хлебного агента… жестокость какая… вспорят живот и в окровавленных внутренностях оставляют записочку: «продналог выполнил». Махновцы тоже нет-нет да появятся. Недели три тому назад ночевали в школе, говорили, что Махно идет не то из Румынии, не то из Польши с большой армией. Не знаю, правда ли…

— Ложь. Плуты они, махновцы эти. А Махна я собственноручно повесил бы на первой осине — его «братушки» впереди всех ворвались в Перекоп. Заметьте, за месяц до того мой полк рядом с махновской сотней шел на красных. Авантюрист, больше ничего.

Разбросали по селу своего рода прокламации. Показать? У меня — на русском языке, были и на украинском.

Вера Осиповна долго роется в тюфяке (там же у нее спрятаны на случай обыска: дешевое колечко с бирюзой, какая-то медаль на муаровой ленте, письма) и дает мне две бумажки синего цвета. На первой крупными печатными буквами от руки написано: «Встань, крестьянин и рабочий, коммунистов бить охочий», на второй: «Пятью пять — двадцать пять, Махно с Врангелем опять».


Выхожу на крыльцо. На ступеньках — мокрая вата снега. Дует легкий, сырой ветер. Сторожиха, в огромных валенках и тулупе, стоит у ворот и есть семечки, артистически расплевывая шелуху полукругом.

— Бабушка, а кто Императора Николая Александровича убил?

Старуха смотрит на меня пристально. Потом крестится мелким, бабьим крестом.

— Хиба сам не знаешь? Мыныстер Родзянко. И поднялась рука на царя, прости Господи! Вера Осиповна улыбается, набрасывая на голову ковер (только теперь я убеждаюсь, что

это самая настоящая гардина). Лицо ее становится совсем жалким и старым, когда, прощаясь, она говорит:

— Так вы, пожалуйста, если будет на примете служба какая, — сообщите. Не могу я уже здесь больше. Не могу да и только! Пожалуйста.

— И вы, значит, мелкими кражами?

— Все равно, хоть и крупными. Один мой знакомый, доморощенный философ, говорит, что при советской власти быть честным — нечестно и бессовестно. И потом… Мне иногда

приходится так туго, что будь я помоложе, не только мелкими кражами пошла бы промышлять, но и собой. Времячко! До свидания…

Сторожиха дает мне на дорогу семечек, и я быстро иду в М.


(Русские вести 1923. 22 февраля. № 199).


III. Комячейка


В М-льском уездном военном комиссариате, где я в прошлом году до беспамятства щелкал на пишушей машине за ржавую селедку и фунт сырого хлеба в день (как мы дрожали над каждой крошкой, Боже мой!), комячейку составляли: товарищ Марин (Зильберман), товарищ Сидоркин и товарищ Мария Егоровна. В нормальное время все трое, даже сложенные вместе, яйца выеденного не стоили бы. Давая Сидоркину четвертак на чай или заказывая Марье Егоровне белье, вы бы не запомнили их лиц, плоских и уродливых. Но в ненормальное время переоценок всех ценностей и выеденных яиц, они так высоко прыгнули вверх и так отразили на себе все типичное для советской знати, коммунистов тож, что было бы непростительно умолчать об этой бравой тройке. Товарищ Марин был демагог чистейшей воды, явный нахал и скрытый дурак, и эти особенности характера переплелись в нем весьма замысловато. Сын местного купца, он в мирное время занимался тем, что ходил по городу в фуражке студента-технолога и недурно играл в футбол. В германскую войну технологическую фуражку заменило кепи английского образца со значком санитара. В свободные от дела милосердия часы он работал на оборону — спекулировал сахаром; после брест-литовского скандала скрылся с горизонта, года два варился в соку пролетарской революции и вернулся таким идейным большевиком, что, по словам старика Зильбермана, «от него за три версты пахло мошенником». Появившись в М., товарищ Марин окопался в военном комиссариате, освобождавшем от службы в красной армии, и вскоре был «избран» на пост председателя комячейки. Говорить он мог, по крайней мере, 27 часов в сутки. Ораторствуя, нанизывал абсурд на тупость, демагогию на хвастовство, ежеминутно уснащая свою речь передержками и потугами на остроумие из репертуара товарища Зиновьева. Эта граммофонная неутомимость и высшая школа дрессировки по неправильно понятому Марксу и дали одному из моих бывших сослуживцев право сказать, что «товарищ Марин говорит, как Соломон, только не так умно».


стр.

Похожие книги