Все больше замыкается Гендель в себе, все мрачнее и мрачнее становятся его мысли. Нет, наверно, менее страшно, когда парализована часть тела, а не душа! В 1740 году опять чувствует себя Гендель побежденным, проигравшим бой человеком, стоящим на пепелище своей прежней славы. С большим напряжением, используя ранее написанные отрывки, он создает небольшие произведения, но искрометного фейерверка нет в них, пропала исполинская сила, истощился могучий источник в исцеленном теле, впервые за всю свою жизнь он чувствует себя усталым, этот колосс, впервые — побежденным, этот замечательный боец, впервые иссяк поток радости созидания, вот уже тридцать пять лет затопляющий мир.
Вновь оказался он на пороге творческой смерти. И он знает (или ему кажется, что он знает, этот вконец отчаявшийся человек): на этот раз — уже безвозвратно. «Зачем, — вздыхает он, — зачем Бог поставил меня на ноги, спас от болезни, если люди вновь готовят мне могилу? Лучше умереть, чем, оставаясь собственной тенью, прозябать в пустоте и холоде этого света». И в гневе иной раз бормочет слова того, кто висел на кресте: «Боже мой, Боже мой! Для чего Ты меня оставил?»
Потерянный, отчаявшийся человек, уставший от самого себя, утративший, возможно, даже веру в Бога, бродит Гендель в те месяцы вечерами по Лондону. Лишь в сумерки решается он выйти из дому, ибо днем у дверей ждут его кредиторы с долговыми обязательствами, а на улицах ему противны взгляды людей, безразличные или презрительные.
Иной раз ему приходит мысль: а не бежать ли в Иорданию, где-еще верят в его звезду (ах, они и не подозревают, что силы в его теле сломлены), или в Германию, или в Италию; может, там, под ласковым южным ветерком, оттает заледеневшее сердце, вновь зазвучит мелодия, вырвется из плена каменистой пустыни душа. Нет, ему, Георгу Фридриху Генделю, не вынести этого поражения. Иной раз он задерживает свои шаги у церкви. Но он знает: слова не принесут утешения.
Иной раз он заходит в какой-нибудь кабачок, но того, кому ведомо высокое опьянение, — святое и чистое творчество, — того воротит от сивухи. А иной раз, опершись о перила моста, пристально смотрит на черные немые воды ночной Темзы и размышляет: а не лучше ли разом со всем покончить? Только бы освободиться от груза этой пустоты, только б не испытывать ужас одиночества, когда ты покинут Богом и людьми.
Вновь и вновь бродит он по ночным улицам города. 21 августа 1741 года был паляще-знойный день. Словно расплавленный металл, чадное и душное небо обложило со всех сторон Лондон; лишь ночью Гендель вышел в Грин-парк подышать свежим воздухом. Там в загадочной тени деревьев, где никто не мог его увидеть, никто не мог его мучить, он сел усталый, усталость эта угнетала его словно болезнь — усталость говорить, писать, играть, думать, усталость чувствовать, усталость жить. Ибо — к чему жить, для кого? Словно пьяный, пошел он домой вдоль Пэл-Мэл и Сент-Джеймс-стрит, движимый единственной мыслью тяжелобольного человека: спать, спать, ни о чем более не думать, отдохнуть и, лучше всего, навсегда.
В доме на Брук-стрит уже все спали. Медленно, — ах, как он устал, как замучили они его, эти люди! — поднялся он по ступенькам, под каждым тяжелым шагом скрипит дерево. Наконец добрался он до комнаты, высек огонь и зажег свечу у пульта: сделал он это механически, не думая, как делал все эти годы перед тем, как сесть за работу. Ибо тогда — меланхолический вздох непроизвольно сорвался с губ — с каждой прогулки приносил он домой мелодию, тему, каждый раз торопливо записывал ее, чтобы не потерять так счастливо найденное. Теперь стол был пуст. Не лежали на нем нотные листы. Священное мельничное колесо недвижимо стояло в замерзшей реке. Нечего было начинать, нечего — заканчивать. Стол был пуст.
Впрочем, нет, не пуст! Не светится ли на полутемном уголке стола какая-то бумага! Пакет. Гендель схватил его и почувствовал: в нем — рукопись. Он быстро сломал печать. Рукопись и письмо от Дженненса, поэта, написавшего ему текст для «Саула» и «Израиля в Египте». Поэт пишет, что посылает ему новое произведение и надеется, что высокий гений музыки, phoenix musicae, снизойдет к его жалким словам и поднимет их ввысь на своих крыльях в небесные просторы бессмертия.