Он вспомнит белое каленье
Октябрьского поколенья,
Чей он слуга и старожил.
Слуга и старожил Октябрьского поколения — право на такую автохарактеристику Антокольский завоевал долгими годами своей поистине самоотверженной работы в советской поэзии.
В книгу «Ночной смотр» вошел большой раздел «Очей очарованье». Он состоит из лирических стихотворений начала семидесятых годов. Некоторые из них по силе поэтического чувства, по остроте переживания, по напряженности лиризма не уступают лучшим лирическим стихам молодого Антокольского.
Каждая строка цикла «Очей очарованье» проникнута едкой горечью поздней любви: «Ну и пускай! Мне нечего терять, Ее обрадовать мне нечем, — Вот разве что со лба крутую прядь Дыханьем сдунуть сумасшедшим». Заканчивается стихотворение трагическими словами: «Последнее прибежище мое — Моя проклятая живучесть». Эти слова прямо ведут нас к стихотворению «Последнее прибежище» — оно вошло в последнюю книгу Антокольского «Конец века». В ней собраны стихи середины и второй половины семидесятых годов.
Последняя книга Антокольского, как и каждая его книга, полна напряженных размышлений о времени и о человеке.
В стихотворениях «Конец века», «Приключения фантаста», «Колодец», «Погоня» Антокольский именно размышляет, думает, если хотите — философствует.
Осталось четверть века — и простится
Земное поколение с двадцатым.
Погаснет век, сверкавший нам жар-птицей,
Но, черт возьми, куда же до конца там!
Так он начинает стихотворение «Конец века», в котором «двадцатый век, встречая двадцать первый, Не тормозит и на последнем въезде». Ибо у кончающегося века дел еще невпроворот: в стройном мирозданье он разглядел «опасные пробелы», разослал письма по вселен ной, и, может быть, где-то там, в открытом космосе, «люди жаждут братской переклички».
В то же время нельзя сказать, что внимание Антокольского целиком поглощено размышлениями этого рода. Он не забывает и о землянах. Новую грань в его поэзии открывает «Неотправленное письмо». Это своего рода инвектива. Человек, судя по всему еще не старый, потерял себя: «Как же это случилось? Откуда Взгляд потухший, растерянный смех?» В стихотворении «Другой» речь идет о двадцатилетнем волосатом молодом человеке «в линялых джинсах». Между ним и самим поэтом нет пропасти:
Как часто моды ни меняй,
Какой заразе ни подвержен,
Как ни рассержен, как ни сдержан —
А смахивает на меня!
Заканчивая стихотворение этим лукавым, озорным восклицанием, старый поэт, прошедший за свою жизнь огонь, воду и медные трубы («Бывал же я переобучен Раз двадцать на своем веку. Бывал не раз перекалечен…»), как бы дает понять, что длинные волосы, линялые джинсы, рассерженный вид — все это ничего, в сущности, не определяет и не дает права окончательно судить о человеке.
В начале семидесятых годов, отдавая дань памяти И. Сельвинского, Антокольский писал: «Крушение такой жизни похоже на то, когда от подземного толчка обрушивается в океан скалистый остров с многолюдными гаванями и причальными дамбами, с маяками, дающими сигналы кораблям»[52].
Теперь мы можем отнести эти слова к нему самому.
Без малого шестьдесят лет работал Антокольский в советской поэзии и оставил после себя то, что всегда оставляет каждый подлинный мастер: тома сочинений, отмеченных печатью глубокого ума, яркого таланта, высокой культуры; множество учеников, принадлежащих к самым разным поколениям и в свою очередь выделивших из своей среды зрелых мастеров.
В свое время Антокольский, пользуясь его же собственным выражением, крылато обмолвился, что на протяжении сорока лет работы в литературе он прожил четыре жизни. При всей само собой разумеющейся иносказательности этих слов мне показалось соблазнительным назвать так статью, напечатанную в «Новом мире» к семидесятилетию Антокольского, а впоследствии и книжку о нем.
Но с некоторых пор Павел Григорьевич неожиданно стал возражать против названия — а значит, и построения — моей книжки.
16 июля 1966 года он писал мне: «Совсем не хочу и не могу поддерживать версию о „четырех жизнях“, якобы прожитых мною. Деление это условно и произвольно. Я прожил только