Преданность эта не имела никакой стоимости, она не была куплена или вышиблена страхом. Майор, один из всех людей в гарнизоне, поневоле общался с ним и не брезговал делать то, от чего он уж отвык среди презиравших его людей. Разрешил ему ночевать не в казарме, а в комнате особого отдела. Разрешил носить и порцайку в отдел. Мылся с ним в бане, доверяя потереть себе спину. Затравленный в закут особого отдела, солдат только от майора не слыхал гадливых попреков, и уверовал, что лично служит этому человеку, который спас ему жизнь. Он до того возвысил ум и личность майора, что над словами его, глупыми и злыми, боялся задумываться, или сам себя в них запутывал, искал неведомый скрытый смысл. То же и с душевными качествами он слепо уверовал, что честнее и добрее человека нет. Видел в этом человеке один яркий свет.
Майору поначалу было приятно купаться в рабской преданности и осознавать, что он просто так спас обреченного на смерть человека и что ничего ему это не стоило, взять да приобрести для своих надобностей даже чью-то жизнь. Солдат управлялся умело с машиной — и стал шофером его личным. Обладал недюжинной силой — и стал своему майору живой броней. Его травили, что оказалось тоже на руку начальнику: солдат ослеп, онемел и оглох для других, для мира всего, превратившись в человекоподобный механизм. Он видел только хозяина, только с ним разговаривал, и привык слышать только его речь. Он был замком, ключ от которого имелся лишь у майора. Он сам ненавидел и презирал ответно людей, которые превратили в посмешище его горе, и потому его тлеющую ненависть к людям всегда было можно раздуть, для своей пользы и направить на того или иного человека, место. Пустить в дело.
Любовь к начальнику — то ли хозяину, то ли отцу, была чувством, единственно очеловечивающим его, отчего он еще мирился с жизнью, которая на девятнадцатом году вдруг надругалась над ним, разжевала да выплюнула. И в делишках бесконечных, что стряпал майор в гарнизоне, и в темной, подпольной службе эта любовь и преданность хранили его, будто яблочко, от гнильцы. Даже в особом отделе он не сделался человеком подлым, привыкшим к обману и хитростям. А солдатики-особисты под его боком к тому давно привыкли. Воровали из солдатских посылок, которые они, особисты, проверяли по службе своей. Вскрывали переписку, идущую от матерей к солдатам, из-за жалких рублей, которые иная сердобольная мамаша вложит в конверт, сынку на сигареты. А то и рвали их из-за обыкновенной подлости. Обманывать исхитрялись своего начальника, майора, и если случалось быть пойманными за руку, то спихивали вину друг на дружку.
Майор почти не знал чувства отвращения. И мог бы лягушку, но собственноручно замученную, без соли и перца съесть. Однако же чья-то искренность, к примеру, рождала в нем в конце-концов отвращение. И еще, не стыдясь своего служку, он полюбил с ним откровенничать, говорить, вываливая все то, что гноил в своей душе. Раб выслушивал его молча да покорно, а он и за это потом мог взъяриться на него, за эту свою болтливую уродливую откровенность. Майор, чувствуя свою полную власть над ним, уже наслаждался ее применением — и паренька день за днем притеснял, бывало, что и бил. Гневался и расправлялся с ним и по делу и без дела с такой, бывало, яростью, что чистая любовь к хозяину смешивалась у солдата месяц от месяца с гнетущим страхом. Он боялся уже каждую минуту, боялся сказать и боялся промолчать, боялся ходить или стоять, не зная в точности, чего хочет от него хозяин. И если первый месяц службы у майора ходил счастливый, то спустя время чаще и чаще мучился без видимой на то причины: вот взглянет на небо или даже в пустую сторону, в пол, — и почувствует боль.
Теперь он не чувствовал ни боли, ни страха… Мягкая пыльная степная дорога стелилась точно б не под колеса, а прямо под ноги. Майор поневоле оглядывался на своего раба, опасаясь, откуда взялась в нем эта задумчивость. Он и нарушил молчание, сделав недовольный выговор: «Гляди, куда едешь, идиот. Чего рот разинул?! Чего мечтаешь?» — «Так точно, товарищ майор.» «Чего точнакаешь? Ну, чего ты бубнишь там мне?» — взорвался снова, будто б вспучило. Сердце его больше не колол своими дикобразьими иглами холодок опасности. Отмучившись, майор уж с удовольствием мучил солдата. «Не нравишься ты мне все больше, вот что я скажу… Надоело на рыло твое глядеть немытое, понял?» — «Так точно.» Майор продохнул и освоился с этим новым ощущением легкости, важности — почти любовался собой. Но вдруг солдат проронил скорбные, молящие слова: «Товарищ майор, зачем вы автоматы им дали? Что мы в гарнизоне скажем? Что ж мы сделали?»