И старшину жалели, что приезжает однажды военторг, а он так ничего и не покупает. А Глотов и сам себя за это жалел. Ведь когда все на плац к грузовику вываливали, он у сынка в каптерке прятался. То есть горевал. А как-то, видать, не утерпел. Топтался, как потерянный, у фургона, а потом вдруг озлобился и полез напролом к прилавку.
«Пропустите, ребята! — кричит. — Я тоже хочу отовариться!» Но как пробрался к товару, так оторопь взяла. Не знает, что сыну купить. И купил от расстройства не печенья, а самую бесполезную вещь, какая была. Гармошку!
Одно, что дорогой была — лаком облитая, с узорами да кнопарями будто из перламутра.
Подвыпившая торговка поначалу выругалась, когда спросил Глотов гармошку. Думала, что издевается. Ведь и сама ее ради одного вида выставляла. А потом всполошилась. Закружила перед прапорщиком, чтобы не передумал. Гармошку тряпицей обтерла и так еще угодливо подала. «А то сыграй! Уж, Рассея, спляшу в последний раз…» — кричала она покрывая солдатский гул. И грудями обвисшими трясла и притопывала.
Старшина же обнял гармошку. И побежал в казарму, раскачиваясь, будто с торговкой этой и выпил, и сплясал. И ведь прибежал радостный. И от счастья-то какого-то задыхается. А потом отдал сыну и гордо так глядит по сторонам стола. А собрались писарши, солдаты, прапорщики. Из любопытства, чтобы поглядеть.
«Вот! — говорит старшина громко. — Справил сынку подарок. А то, думаю, пускай побалуется. У нас, что ж, такие ж деньги есть.» — «А ведь и дорогая вещь?» — с почтением спрашивали Глотова писарши. «А как же, как же… Сорок рублей! Глядишь, Димка играть выучится. Может, за деньги будет выступать!» — «Так точно, — захлопотали скоренькие писарши, — и понятий особых не надо, а только пальцами туда-сюда перебирать. А с таким-то дорогим инструментом за выступления большие деньги будут давать.» — «Что и говорить! — покрикивал Глотов. — Тут же лака одного сколько, а узор? C такой вещью парады давать, а не выступать. Тут за узор и то хлопать станут! Знала бы голубушка наша, Нина Ивановна, эх не дожила сердешная, глянуть на эту красоту. Может и я-то не доживу!»
Все будто спохватились. И будто обмякли через мгновенье. Как если бы гром среди ясного неба раздался. Рты пооткрывали и глядят друг на дружку. Вот тебе и Глотов, надо ж куда метит, чуть не в парады! Надо же, как покупочка обернулась. Прямо страх какой-то по косточкам перебирал. Будто Глотов уж и не Глотов, а генерал, а они звезд генеральских сразу не распознали и едва отвечали, а надо было бы смирненько вытянуться и честь дрожащей рукой отдать. А они ведь к нему, как к пропащему. То есть и жалели иногда. А про сынка чего и говорить.
Глотов же и впрямь на генерала походить стал настоящего. Слова, будто кости, бросает, будто их подбирать должны. Отдувается. Прохаживается подле душевнобольного сына — и то ворот смявшийся поправит, то складочку на рубахе разгладит, а и к себе прижмет.
Дема же притих и отца разглядывает, будто не узнает. Потом гармошку руками потрогал. И забыл про все вокруг. Меха растянул и в лице переменился. Что-то родное почуял в реве гармошки. Солдаты от уморы рассмеялись. А потом и писарши прыснули в ладошки.
Больной тоже заулыбался. Подумал, видать, что всем от его игры стало веселей. И налег на гармонь. Голову от счастья запрокинул. Дышит глубоко, жадно, будто глотает что-то или пьет. А она ведь в его руках воем заходится. Да истошным таким. Будто режут кого-то. То есть убивают. А Дема дрожит, извивается легонько и — подвывает. Но не голосом, а глубоко, глухо, будто нутром.
Тут замершего прапорщика стали со всех сторон растрясать, чтобы он глотку заткнул сыну. Крик от писарш поднялся. А Глотов сжался весь, руками укрывается. И пятится, пятится. И на одного сына вытаращенными глазами глядит. А из глаз тихонько слезы катятся. Писарши отступили из жалости от прапорщика. И в этот день каждый себе спасения сам от воя душевнобольного искал. Кто во дворе, кто наглухо закрывал двери, кто уши затыкал. А Дему так и оставили в казарме, на табуретке. К вечеру Глотов выплакался и домой его забрал.