Докусывая наспех въедливую блоху на копчике, собиралась в путь и маленькая рыжая женщина. Она угодливо терлась о голенища сапог, елозила и скулила. Но ее отшвыривали, влезали в вагон и бросались из разбитых окошек обглоданными косточками, мгновенно расположивши на вьюках кушанья. А когда последние перебрались с перрона на дизель, то рыжую отшвыривали с подножек ради того, чтобы просто посмеяться и хоть как-то скоротать время до отправления.
Машинист в железке посуровел. Дизель распарился, пожарчел и, лихо закручивая свой дымный ус, набирал, расшатавшись, ходу. Люди в окошках мелькали грустные. Некому было из вагона помахать им на прощанье рукой, потому что перрон был пуст, и одинокие деревца, клубясь из земли, будто росли понарошку или приснились.
Плача чернявыми глазками, рыжая откликалась воем на тягучий гул дизеля, будто бы не он, а она отходила в этот час от раскрошенного песчаной поземкой вокзала. Рыжая выла. Гудел дизель. Дрожала земля. А потом стало тихо. И только солнце светило и было белым. Тоскливо позевывая, маленькая рыжая женщина улеглась на перроне. Теперь под вокзальной стеной сгруживались потихонечку отбывающие полуденным дизелем на Чимкент.
Чирчик, Чимкент, Чу, Ош — дизеля отбывали по строгому расписанию. Зная о строгости расписания, люди собирались на перроне загодя, а собравшись, осторожно располагались у стены и умолкали, чтобы оно, расписание, думало что их еще нет.
Седой старик с тощей котомкой, положенной в ногах, жевал хлеб. Отломив щепоть от жесткого края, бросил его рыжей. Потом, обтерев крючковатые руки о мочалистую бородку, поглядел на хлеб, валявшийся в пыли, и на суку, обнюхивающую его. «Е-е-е, достархан, барме? Барме?![2]» — посмеялся он, тыча пальцем в корку. Рыжая подобрала кусок и стала с достоинством его жевать. А старик глядел. А когда нагляделся, то задремал, усыпанный хлебным крошевом. Попыхивая папиросками и постукивая молотками по еще не остывшей от дизеля колее, брели путейцы. Они были загорелы, морщинисты и немолоды, а когда не лыбились и не кривились от махорочной гари, то из морщин, из их глубины веяло белизной.
«Макарыч, глянь — собака!» — «Этот стык простучи. Чего встал?» «Погодь, Макарыч, собака-то русская, ведь у здешних, окромя змей и гадов ничего не водится. Русская она. Наша.» — «Как мы, значит? — расстроился Макарыч. — Куда ж занесло сердешную? Издохнет она, побожусь, издохнет. Или бабаи каменюкой пришибут.» — «А я про что — жалко, не чужая ж вроде, а как мы.» — «А у нас собачар в деревне знаешь, сколько было — не перечесть. Опять же от воровства обороняли. А тута чего оборонять, и домов толком нет, и воровать нечего, песок разве что, а где он нужен, ты мне скажи, где?! Прознал бы, понабивал бы в карманы и в запазуху, и айда отсюда.» — «Угу. Айда.» — «Эх… Ты стык-то простучи покамест.» — «А чего стучать. Если бы растрясло, то быть дизелю чирчикскому под откосом.» — «Это верно. А ты все одно простучи, Паша. Скоро чикменский пойдет.» — «А чего стучать. В гробу я этот чикменский видел.» — «Паш, а собачке надобно пожракать сообразить. Тоща больно.» — «А чего соображать, ведь издохнет.» — «Но подкормить надобно. Пусть хоть перед смертью нажрется всласть. В деревне-то нашей собаки всласть жракали. Не собаки, а телки были, честное слово.» — «На обратной пойдем, мясца на косточке из механического прихватим. Она с перрона не тронется. Некуда ей. Будет ждать.» — «Ты стык простучал?» — «Не-е.» — «Так простучи, Паша, простучи… Ну этот дизель чикменский, пущай с богом в свой Чикмент отваливает. И попутного ветерка.»
Путейцы затоптали окурки и, постукивая молотками, побрели по колее. Обернувшись, Макарыч, свистнул в три пальца и подавил хрусткую, полуденную тишину неуклюжими кликами: «Рыжуха, бабочка сердешная, жди! Мясца прихватим!»
Перхаясь недожеванным стариковским хлебом, собака закружила по перрону, выискивая кричавшего. В душном вдовьем вальсе закружился вокзал, небо с белым солнцем и земля. Закружились и другие ханум. И седой старик, ничего не примечая, закружился. Рыжая захмелела. И раскачиваясь, как от похабного веселья, упала наземь. Дремотно почесала за ухом. Дремотно вылизала рыжие сосцы. И усомнившись дремотно в том, что была кому-то нужна, уложила замороченную голову в лапах, будто бы собралась умирать.