Помню, как дедушка готовился бриться — точил опасную бритву о ремень, висевший возле зеркала, — а дочери, Людка и Лидка поторапливали его, собираясь на свои бесконечные свидания — им не терпелось поскорее подойти к зеркалу. Вели они себя, как я сейчас понимаю, по-хамски, будто они городские, а он — деревенский. Ведь они учились и работали в Рославле, и в деревню приезжали только на каникулы и по выходным, поразжиться харчами. Но сколько ни грубили ему дочери, дедушка всегда был такой… словно его омывала чистая вода — даже когда он матерился… И только бабушка могла довести его до бешенства, но дедушка срывался редко.
Он был путевой обходчик и, конечно же, крестьянин, и у нас был огромный луг, прямо возле дома, и на лугу этом, дожидаясь рабочего поезда, отдыхали люди. Лежали на нашей траве, ели и курили или устало спали в отдалении от громких компаний. Мне маленькой девочке все эти люди казались наглецами, которые посмели без разрешения мять наш луг, жевать наши травинки, сплетать венки из наших цветов или даже бегать по нужде в прилегающий лесок. Но на самом деле все они были уставшие люди, труженики, грибники, ягодники. Это был Народ.
Поезд-челнок Рославль-Понятовка проезжал мимо нашего Криволеса четыре раза в день: в пять утра туда, в шесть тридцать обратно, и в пять вечера туда, и в шесть тридцать обратно. До Рославля был час езды, а до Понятовки минут десять. Утренний челнок отвозил рабочих в Рославль, а вечерний привозил обратно. На этом же поезде жители окрестных деревень гоняли в пять вечера в Понятовку за продуктами и привозили оттуда бакалею, хлеб, муку, все тащили мешками. Ну и, конечно, привозили гостинцы детям.
Иногда дедушка брал меня с собой в Понятовку. Он спрыгивал с поезда и вместе с остальными несся в сторону магазинов, не выпуская изо рта своей вонючей "беломорины". Он был крепкий как лось, мой дедушка, всего-то лет пятидесяти тогда, не более.
Из магазинов все бежали обратно к поезду, сгорбленные под тяжестью мешков, мужики и бабы, дедки и бабки. Не успеешь обернуться за час с копейками — придется топать пёхом до Криволеса по железке, шесть километров. Я едва успевала за дедушкой, сжимая в руке газетный кулек с конфетами-«подушечками» в алмазно-сахарной крошке. Еще дедушка обычно давал мне авоську с какой-нибудь мелочью — папиросами и спичками, патронташем из липучек для мух и так далее.
И вот мы запрыгивали в поезд.
«Тук-тук», «тук-тук» — пыхал паровоз на полном ходу, и на проплывающем мимо клюквенном болотце можно было увидеть его тень, и тени двух прицепных вагончиков, и даже тень от дыма. То был все дедушкин участок, за который он отвечал. Криволес-Понятовка. Он даже мог приказать машинисту любого поезда остановиться, просто помахав днем флажком, а ночью — сигнальным фонарем. Потом мы проезжали дедушкину будку и семафор, за которыми, на небольшом сухом болотце, всегда водились подберезовики, и вот он — наш дом с табличкой «Криволес».
Все люди, сходившие с поезда, были героями дня, поимевшими Приключение. А вот Приключение Криволес-Рославль длилось аж 12 часов, и таких путешественников встречали прямо-таки с победой! Оттуда привозилась галантерея, обновки и колбаса. В дорогу брался стандартный деревенский паек — узкогорлые бутылки с молоком, заткнутые газетными пробками, блины, сало, хлеб, вареные картофелины и яйца, огурцы с помидорами и соль в газетных кулёчках. Пустые бутылки привозились обратно, для следующих поездок или под самогон, купленный, кстати, у моего дедушки…
Этот перрончик перед нашим домом был настоящей сценой, на которой какие только события не разыгрывались! Собственно, это был даже не перрон, а обыкновенная насыпь из гальки, плотно обитая шпалами. Все встречающие, как и сами путешественники, тоже были нарядные и расхаживали по перрону как по подиуму. Девочек одевали в чистенькие платьица и заплетали им в косички цветные капроновые ленты, обрезанные раскаленными ножницами, чтобы нить не распускалась. Бабы красовались в цветастых платьях-халатах, с шеренгой пуговиц по всему переду, в дешевых крупных бусах, с волосами, забранными в пучки, из которых иногда, вылезая, торчали стрекозиными крыльями волнистые шпильки. У отъезжающих баб «кошельки» были за грудью — скрипучие от купюр носовые платки, затянутые узелком. Иногда, если было прохладно, бабы надевали плюшевые пиджаки «самострок», которые иногда нелепо лоснились, если в выкроенных деталях было перепутано направление ворса. А вот «городские», вроде моих сопливых тетушек, имели и туфли на шпильках, и магазинные дамские платья, скроенные в лучших традициях знаменитой книги по домоводству. Парни тогда носили короткие курточки, как у летчиков — с накладными карманами, яркие аляповатые рубашки, или пиджаки с хлястиками. И очень широкие брюки «хулиган».