Однажды с пьяной компанией на тройках в два часа ночи въезжая в Петербург, на заставе у шлагбаума, где требовали расписки от въезжающих, Лермонтов расписался: «Российский дворянин Скот Чурбанов».
Я никогда не забуду, как в 80-х годах, во время моего собственного юношеского увлечения Лермонтовым, отец мой передал мне отзыв о нем гр. Адлерберга, министра двора при Александре II, старика, который лично был знаком с Лермонтовым: «Вы представить себе не можете, какой это был грязный человек!» Для гр. Адлерберга Лермонтов был именно «Скот Чурбанов».
Вл. Соловьев не преувеличил, а скорее приуменьшил пошлость, «свинство» Лермонтова.
Чтобы в этом убедиться, стоит прочесть «Записки» Екатерины Александровны Хвостовой.
Лермонтов ухаживал за ней долго и упорно, довел ее до признания в любви, произнося кощунственно такие слова:
– Полюби меня, и я буду верить в Бога... Ты одна можешь спасти мою душу...
«Он поработил меня совершенно, – признается Катенька. – Мне стало страшно за себя. Я как будто чувствовала бездну под своими ногами.
Он уговаривал меня на побег и тайный брак». Когда же убедился, что она готова на все, написал ей анонимное письмо, в котором говорил о себе самом: «Поверьте, он недостоин вас. Для него нет ничего святого, он никого не любит. Я ничего не имею против него, кроме презрения, которое он вполне заслуживает».
Письмо перехватили родственники. В доме наступил ад. «Удивительно, как в ту ночь я не выплакала все сердце и осталась в своем уме, – пишет Хвостова. – Он убил во мне душу».
Но разлюбить его она не могла. «Куда девалась моя гордость!.. Я готова была стать перед ним на колени, лишь бы он ласково взглянул на меня».
Они встречались на балах. «Он все не смотрел на меня; не было возможности заговорить с ним. Наконец я спросила его:
– Ради Бога, скажите, за что вы сердитесь?
– Я вас больше не люблю, да кажется, и никогда не любил, – ответил Лермонтов».
«Теперь я не пишу романов – я их переживаю», – записал он в дневнике. «Я на деле заготовляю материалы для моих сочинений», – сказал он однажды самой жертве.
Есть человеческие мерзости, которых нельзя простить ни за какое величие. Читая признания бедной Катеньки, хочется иногда воскликнуть: подлец, вовсе не какой-нибудь великий злодей, а средней руки подлец, настоящий хулиган!
«Какой великий и могучий дух!» – воскликнул Белинский после долгой беседы наедине с Лермонтовым. Белинский редко ошибался в людях. Да и было же что-то в Лермонтове, из чего родилась его поэзия – эти единственные на земле «звуки небес», что и Вл. Соловьева заставило увидеть в нем призвание «быть могучим вождем людей на пути к сверхчеловечеству».
Как же это соединялось с пошлостью? Скот Чурбанов с «великим и могучим духом»? Хулиган с ангелом?
«В Лермонтове было два человека», – говорит близко знавшее его лицо. «Во мне два человека, – говорит Печорин. – Я сделался нравственным калекою: одна половина души моей высохла, умерла, я ее отрезал и бросил; тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины».
Главная ошибка, кажется, впрочем, не самого Лермонтова, а Печорина, заключается в том, что он считает отрезанную половину окончательно погибшею, тогда как обе половины одинаково живы метафизически и лишь эмпирически одна половина подавила другую.
Откуда же это раздвоение?
Произошла на небе война: Михаил и ангелы его воевали против Дракона; и Дракон и ангелы его воевали против них; но не устояли, и не нашлось уже для них места на небе. И низвержен был великий Дракон.
Существует древняя, вероятно, гностического происхождения легенда, упоминаемая Данте в «Божественной комедии», об отношении земного мира к этой небесной войне. Ангелам, сделавшим окончательный выбор между двумя станами, не надо рождаться, потому что время не может изменить их вечного решения; но колеблющихся, нерешительных между светом и тьмою благость Божия посылает в мир, чтобы могли они сделать во времени выбор, не сделанный в вечности. Эти ангелы – души людей рождающихся. Та же благость скрывает от них прошлую вечность, для того чтобы раздвоение, колебание воли в вечности прошлой не предвещало того уклона воли во времени, от которого зависит спасение или погибель их в вечности будущей. Вот почему так естественно мы думаем о том, что будет с нами после смерти, и не умеем, не можем, не хотим думать о том, что было до рождения. Нам надо забыть откуда – для того, чтобы яснее помнить куда.