— Гнушается нами столетний дед… Ни тебе слово скажет… ни тебе посоветует. Жизнь-то прожил — виды видал… Поди-ка, себя выше всех почитает, говорили арестанты.
Осип был тихий, незлобивый старик. Если бы между этими несчастными был понимающий душу человек, он сразу бы разобрал, что молчаше и тупая покорность «столетнего деда» скрывают тяжкое, глубокое страдание и безысходное горе.
В жизни каждого человека бывают такие минуты, когда на душе накопится такой избыток горя, обид, воспоминаний, что является потребность облегчить себя: излить перед кем-нибудь свои думы, выслушать участливое слово и облегчить свои страдания. Так было и с Осипом.
Однажды, тихим вечером, лежа на жесткой койке, старик излил всю душу перед чуждыми ему людьми, людьми порочными и озлобленными.
Он говорил долго-долго; он вспомнил все свое прошлое: жену, Дуню, барина, Иванково.
— Погиб я неведомо за что… Поди и старуха не долго по мне кручинилась: легла в сырую землю… А дитятко мое ясное горе мыкает сиротою безродною… Не знаю о них ничего…
Тяжко-то как… Сердце у меня, что на части рвут… проговорил Осип и заплакал тихими старческими слезами.
Осипу не все поверили: так много было лжи между этими людьми. Кто-то спросил:
— Небось, встреться теперь с помещиком-то, с барином, помял бы ты ему бока?
— Нас Господь Бог рассудит, кротко ответил старик.
— Эх, на мой бы «карахтер», кажись и башку бы разнес, сказал другой арестант.
— Да, у деда, поди, сердце горит… Тих он… Этак-то хуже… Знаете пословицу: в тихом омуте… проговорил чей-то тонкий голос.
Осип замолчал, и в его душе поднялось горькое раскаяние, что он излил свою душу перед людьми, которые его не понимают.
Тяжела и мучительна была беспросветная жизнь старика. В то далекое время железных дорог не было, письма и вести арестантам пересылались редко и немногие могли это сделать. Осип, как ушел в острог, ничего не знал, не слышал ни о своей старухе, ни о Дуне, ни об Иванкове. Болело его сердце о близких. Он был уверен, что их жизнь не красна.
Осип Ильич уже ничего не ждал хорошего для себя в жизни. Об одном он мечтал дни и ночи, чтобы до него долетела какая-нибудь весточка о милых сердцу; об одном он просил Бога, чтобы скорее окончилась его нерадостная жизнь.
Однажды арестанты были на работе. Осип был болен и лежал в лазарете. Вошел смотритель, Егор Димитриевич. Это был человек очень справедливый и простой, и арестанты его любили.
— Ну, скажу я тебе, Ильин, новость… К тебе гости пожаловали издалека, проговорил смотритель, обращаясь к Осипу.
Старик вздрогнул, сердце у него задрожало и испуганно забилось, дыхание, казалось, остановилось.
— Шутите, Егор Митрич… Какие гости?.. — прошептал старик и, схватившись за грудь, едва передохнул. — Нет, не шучу… Верно слово, Ильин…
— Ох, и думать-то боязно, что ты говоришь, Егор Митрич…
— Верное слово… Твоего поля ягода. Барина твоего Ивана Денисовича Иванова прислали сюда за хорошие дела.
Старик закрыл лицо руками и не сказал больше ни слова: то, что происходило в его душе, передать невозможно.
Смотритель ушел.
— У них с «барином», должно быть, хорошая фабрика была, посмеялся кто-то из больных арестантов.
— Молчите, братцы, — они безвинно терпят, проговорил насмешливо другой голос.
— Ну, быть грозе… Старик-то «карахтерный»… Не смотри, что он все молчит… Узнает его «барин», где раки зимуют… прошептал на ухо сосед соседу.
Осип молчал как убитый.
Через несколько дней «барин» и слуга свиделись. Оба они смешались, не знали, что и как начать говорить.
Это было рано утром, Осип только что вышел из лазарета, а партия отправлялась на работу. В арестантском халате, бледный, худой, бритый, Иван Денисович выглядел таким слабым, жалким, ничтожным. Он поседел, состарился, вид у него был дикий, испуганный, как у затравленного зверя; он дрожал и переминался с ноги на ногу. Арестанты смотрели на него с презрением: в остроге не любят трусливых людей.
Только одно старческое сердце сжималось от боли и жалости. Осип Ильич не мог скрыть своего волнения: он ли это, его барин, выросший у него на руках!.. Сколько воспоминаний, сколько горя связано с ним… Несколько раз старик порывался что-то сказать, но спазмы давили горло и из него вылетал какой-то неопределенный шепот. Наконец, едва шевеля губами, он проговорил: