Потом были Берлин и мина, и я, пока меня не оглушили наркозом, смотрел с операционного стола на ее залитое слезами лицо. А еще через месяца полтора она в поезде-госпитале сопровождала меня в Москву, и Андрюшка тоже. Находился я, прямо говоря, не в самом лучшем расположении духа, поскольку Андрюшка и Вася меня обманули и не пристрелили («Так договор был, если две ноги, или две руки, или оба глаза!») — нагло оправдывались. Сегодня я за тот обман сердечно благодарен, но тогда, прошу учесть смягчающее обстоятельство, стукнуло мне восемнадцать, был я укорочен и глуп, до Монтеня оставалось еще четверть века, и вся моя примитивная философия сводилась к тому, что дальнейшее существование бесперспективно. Так я довольно тупо думал, скорчившись на нижней полке, пока поезд не подошел к Москве, причем к Казанскому вокзалу, откуда должен был доставить нас в подмосковный госпиталь для тяжелых. Точно помню, что произошло это 25 июня — благословенный день, когда из моей луженой глотки вырвалось первое за два месяца и безудержное ржанье. Впрочем, ржал не я один, а весь поезд, да так, что у раненых осколки повылазили.
Дело было так. Нам вот-вот должны были дать отправление, а Андрюшка спохватился, что забыл отовариться — получить по аттестату хлеб и консервы. Продпункт находился в экзотической башне, до сего дня украшающей площадь у Казанского вокзала. Андрюшка помчался туда — какое там, двухчасовая очередь, столпотворение! Тогда мой побратим Володька-Бармалей (нас одной миной ранило) придумал хитроумный план, который Андрюшка, несмотря на протесты Птички, принял восторженно, без всяких колебаний и сомнений. Он подхватил мои костыли и, перекосив морду от страдания, заковылял в продпункт. Володька был ходячий, пошел следом и видел, как братья-славяне пропустили Андрюшку вне очереди и, сердобольный народ, сочувствовали: «Щенок щенком, а на костылях домой приползает…» Пустив слезу от жалости к самому себе, Андрюшка набил сидор продуктами, поклонился обществу и пошел… забыв у окошка костыли. «Сначала братья-славяне рты разинули, — захлебывался Володька, — опомнились, общий лай, мать-перемать, Андрюшка за костылями рванулся, а ему по шее, по шее!» Дальнейшее мы сами видели: гигантскими цирковыми прыжками на костылях несется к поезду Андрюшка, а за ним, улюлюкая, целая толпа. Праздник святого Йоргена!
С того дня я и начал оживать — от смеху. «Оставьте ненужные споры, я себе уже все доказал»: я навсегда поверил в великую исцеляющую силу смеха. Что там в организме произошло — не знаю, но будто пустой мяч воздухом надули! Поверил, и много лет читал, главным образом, юмор, в кино ходил на комедии, любил веселых людей и, как от вирусного гриппа, бежал от нытиков. Словом, воскрес. Да и сейчас, когда на душе дерьмо, беру томик Зощенко, через минуту-другую хрюкаю, потом ржу — и жизнь становится прекрасной и удивительной. Я и в сорок шестом товарищу Жданову не поверил, собирал, где мог, Зощенко и даже вслух читал в институте, за что был подвергнут разгрому на комсомольском собрании. И шкета своего, Андрейку, воспитываю на юморе. А ведь послезавтра шкет мой, собственный. Жизнь продолжается, уважаемые граждане и гражданки, плюньте на мелкие случаи из частной жизни и хохочите во все горло!
Знай я точно, что сочинение мое никто не напечатает, все изложил бы, как на исповеди: но какой графоман не тешит себя надеждой, что его глупости отольют в металлический шрифт? А вместе с такой надеждой где-то в недрах мозга пробуждаются позорные клеточки внутреннего редактора, который приказывает: это не пиши, а об этом намеком, о том можешь орать во все горло, а о сем молчи в тряпочку. Внутренний редактор вообще бич русской литературы (не я, Чехов сказал), он и сегодня даже в настоящих писателях сидит и перстом указует, чего можно, а чего нельзя. Оправдание, конечно, слабое, но с другой стороны, перед кем мне оправдываться? Разве моя вина, что знаю слишком много рассказанного мне доверительно и чего я не разболтаю, хоть режь меня на куски? Посему я и предлагаю вам довольствоваться куцыми фактами, скудными мыслями и поверхностными наблюдениями.