– Помилуйте, Алексей Сергеевич, да, я думаю, через кассу «Нового времени» в одни сутки проходит больше тридцати тысяч.
– Касса «Нового времени» и есть касса «Нового времени» – это вздор, собственно говоря. А вот есть у меня – вон в том шкапу – тридцать тысяч, заработанных и отложенных мною в самом начале дела. Эти мои. И я из них сам никогда ничего не беру и другим никому не дам. Это вот мои. А то все – дерьмо собачье, собственно говоря!
Выдержка «никому не дать», однако, и в этой исключительной кассе ему не совсем-то удавалась. Как ни курьезно, но этот широко щедрый, чтобы не сказать – расточительный, человек настолько любил свое маленькое сбереженьице, что иногда поздно ночью, покончив все редакционные дела и свидания, открывал заветный шкапик, чтобы в уединении полюбоваться своим тощим сокровищем и доставить себе удовольствие ревниво пересчитать его. Однажды за этим интимным занятием застал его опозднившийся в редакции сотрудник Аполлон Николаевич Черман (в беллетристике А. Чермный – автор превосходных морских очерков и рассказов).
– Чего вам?! – изумился Алексей Сергеевич.
Черман принес ему какую-то запоздалую корректуру, но – сам рассказывал – при виде открытого шкапчика и старика в роли «скупого рыцаря» с наличными в руках осенился внезапною блистательною мыслью и смиренно произнес:
– Пришел попросить у вас триста авансом.
Алексей Сергеевич смерил его взглядом недоумелым и негодующим: нашел, мол, время! – пожал плечами; но – молча – отделил от пачки три радужные и подал. Черман поблагодарил и удалился, даже забыв, зачем он в самом деле-то приходил.
Внередакционные литературные вспоможения Алексей Сергеевич сыпал направо и налево, но всегда требовал от вспомогаемых строгого секрета. Благодетельствовал так, чтобы левая рука не знала, что делает правая. Оказывал помощь не только своим литературным противникам и недоброжелателям, но и целым предприятиям, о которых заранее знал, что деньги у него возьмут для того, чтобы против него же повести войну. В пример достаточно привести поддержку им «Нового пути» Мережковского, обнаружившуюся лишь много позже прекращения этого журнала. Литературное дело, затеянное крупным литератором, для Суворина уже само собою оправдывало свое существование и заслуживало сочувствия, независимо от своего направления. Лишь бы имело осмысленную цель.
Не знаю, выстроил ли бы Суворин хрустальный дворец для литераторов, как сулил Антон Чехов, но я уверен, что, будь он министром внутренних дел, первым шагом этого якобы реакционера было бы провести в литературу и журналистику широчайшую свободу печати. Он ненавидел цензуру и цензоров, и «Новое время» было, на моей памяти, едва ли не единственным органом русской большой печати, который не знал той собственной внутренней редакционной цензуры, что составляет великое мертвящее зло всех наших партийных и «направленских» газет и журналов, зло, столь утеснительное, что, право, иной раз недоумеваешь, какая цензура круче вяжет руки, внешняя правительственная или своя внутренняя, доморощенная.
У старика Суворина сотрудник, подписавший под статьей свое ответственное имя, имел право и возможность высказывать свои взгляды и мнения совершенно свободно, не стесняясь уклоном от принятого редакцией курса, ни даже резким с ним расхождением. Это я испытал на себе много раз, в особенности же когда работал в командировках по болгарскому и польскому вопросу. До меня эта область была в руках крутых реакционеров и русификаторов, вроде «Русского странника» (Е. Л. Львова-Кочетова), С. С. Татищева и др. Я, побывав на местах, убедился, что политика эта глубоко ошибочна, и круто перегнул палку в обратную сторону. Мое якобы полонофильство и болгарофильство вызвало бурю в недрах редакции – даже и А. А. Суворин смутился. Но Алексей Сергеевич отстоял мое право на объективную искренность, и статьи мои появлялись в «Новом времени» без отступления хотя бы в едином слове от рукописей.
А, с другой стороны, припоминая редкие случаи, когда он вмешивался в мое писанье запретом или поправками, я не могу не признать, что он всегда был прав.