— Дак закрывайся! — завелся Мазунин. — Эдак дождешься, что и саму скрадут — вот горя-то всем будет!
Он прошел в свою комнатушку, лег на привычное место и закурил. Дверь скрипнула — вошла старуха, присела рядом. Мазунин покосился удивленно.
— Слышь… Я вот что хочу спросить: ай ты впрямь от меня уйти надумал? Или в испуг хотел ввести?
— Ага. Впрямь.
— Обидели мы тебя, Степа?
— А это здесь ни при чем: обидели, не обидели. Сам я так вырешил, что с этих пор другая мне планида выходит.
— Обожди, мужик, — бабка склонилась к Мазунину и положила ладошку ему на лоб. Он не шелохнулся. — Обожди. Ты глаза-то не отводи, дай и мне словечко сказать. Вот что, Степан: жись мы с тобой прожили — как секундочка она у меня прошла. И друг друга-то вроде как и не видали — знали робили да ругались, — а ведь я за тобой, как за сугробом, жила. Знала: хоть какая падера подымись — Степка у меня все выдюжит. А я уж где-нито сбоку прилеплюсь тихонечко. И знаешь — больше всего о старости думала: ладно, дескать, она у нас пройдет! А что? Все есть, робята хорошие — живи да веселись! А ты — вон оно как… — она отвернулась, вытерла глаза.
— Да. Уж так. — Мазунин вздохнул, сложил на груди руки.
— Ты не к Любке ли, гулеванке своей, собрался?
— А тебе-то что?
— А то! — вдруг со злобой сказала старуха. — Ежели так, надо было на ей жениться, а мне свет не застить!
— Да не пошла бы она за меня.
— Ага. Значит, хуже меня и бабы тогда у тебя не было? — снова заплакала бабка.
— Зачем не было? Ты тоже не плоше других была.
Мазунин сел на кровати, дотронулся до колена жены, поюлил глазами, отыскивая ее взгляд. Произнес с тоской:
— Не реви ты, Клаша. Не то ты говоришь. Мне теперь, вишь, одному побыть охота. Ни твоей, ничьей суеты чтобы не видеть. Пущай душа отдохнет.
— Да где хоть жить-то будешь?
— А не знаю. Пока здесь побуду, а там подумаю.
— Одна, одна остаюся-а! — горевала старуха, тряся головой. — Ох, смертынька моя-а!
— Пошто одна? — выкрикнул Мазунин. — А ребята? Да не реви!
— Что ребята? — притихла вдруг бабка Клавдия. — Ребята — они хорошие, прокормят. Да ведь мы с ними разно говорим! Оне меня не понимают, я — их. И жись разная, и разговоры другие, и понятия ихние да наши не сходятся. Ты — мужик мой, Степа, у нас и язык-от один; я тебя и ругаючи-то жалела. А ругались — что ж! — меня по-другому разговаривать не больно учивали. Тоже тяжело жила.
Мазунин встал, подошел к окну.
— Не сердись, Клава. — Голос его задребезжал, сорвался. — Не сердись. Ты не думай, что из-за тебя, то, другое… Ты хорошая! Я, может, ненадолго уеду! Мне это дело по своей совести надо решить, а то — тоска оттого, что мог, да не смог, враз меня скрутит. И никому от этого хорошо не будет. Ишь, как меня теперь точит. А так — ненадолго, может! Подурю, да и… приеду, пожалуй! — с сомнением сказал он.
— Разводиться-то будешь? — прошептала старуха. — Давай уж скорей тогда, чтобы позор пораньше прошел.
— Да не! — махнул рукой Мазунин. — Обождем пока.
По приезде из госпиталя Мазунин с неделю вел жизнь беспорядочную: то лежал безвылазно у себя, то слонялся по дому, то шел на крыльцо курить. После долгих раздумий вытащил заветную тетрадочку и снова принялся писать воспоминания. Писал теперь о войне.
Военный путь Мазунина был долгий, тяжкий. В финскую он в боевых действиях не участвовал, зато попал в учебный полк, где его выучили на командира орудия — легкой «сорокапятки». Демобилизовавшись, за станком простоял совсем недолго: началась новая война, на которую он и ушел добровольцем в первом наборе. Сначала часть формировали как артиллерийскую, но на подмосковное направление они попали обычными пехотинцами. А там их растасовали, и теперь Мазунин сам толком не мог вспомнить, как оказался в стрелковом батальоне командиром отделения. Приходил по Красной площади в памятном ноябрьском параде, но ничего существенного не запомнил — видел только снег, грудь идущего рядом и думал: держать, держать равнение…
После парада дивизия прибыла на передовые позиции. Двое суток их почти беспрерывно бомбили да обстреливали из орудий…
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ СТАРИКА МАЗУНИНА