Первыми сцепились сын с зятем. Зять, словно гирьки на весы бросая, отсчитывал:
- Кто он такой, тебе известно? Какая у него изнанка, знаешь? За двадцать он мог такого понатворить! И потом - нашел, когда вспомнить о семье! Тебе что, с тебя спрос невелик: попрут из этой редакции - уйдешь в другую. А я - в органах, из меня лапшу резать будут.
- Моральный кодекс под свое повышение подводишь?
- Насчет демагогии вы, газетчики, мастера. Ты свое слово скажи.
- А мне плевать, должен же человек под старость где-то, так сказать, голову приклонить, вот пускай и приклоняет.
- Ты себя поставь на мое место!
- Ставлю. Перезимуешь, невелика птица - рядовой опер по малолеткам. Если уж такая тяга к пацанам, так у нас нынче тревожно с ясельными работниками. С руками оторвут. Могу и рекомендацию дать: у меня там связи среди медперсонала. А то ведь вас, оперов, в городе как собак нерезанных, на каждого малолетку по двое.
- Ты соображаешь, что ты говоришь?! Ты на что руку поднимаешь? Ты кого дискредитируешь?
- Не пускай пузыри, не страшно. Тебе он никто, а мне какой ни есть, а отец.
- Водку пить научил, вот и весь его вклад в твое воспитание. Хорош папаша.
- Не хочу устраивать базара, а то бы я высказал тебе, гражданин начальник, пару-другую мыслишек вперемежку с классическим мордобоем.
- Угрожаешь? Кому угрожаешь? Мы не таких скручивали.
- Кто это "мы"?
- Власть.
- Тогда ударь, начальник, или духу не хватает? Ты же власть. А я на тебя плюю. Как же я ненавижу тебя и твою благополучную, сытую рожу, убожество твое самодовольное. Ходишь по свету, словно по заданию самого Господа Бога. А чему ты учился, кроме "тащить и не пущать"? Или, может, тебе льгота какая против других от рождения дадена? Или индульгенция на суд и отпущение от самого папы римского? Тогда бей, начальник, отводи душу! Только запомни: если ты и такие, как ты, действительно власть, то плюю я на эту власть с самой высокой колокольни, а потому заявляю: черт с ним, пусть едет, и чем у него чернее анкета, тем лучше!..
Михей больше не мог вынести этого. Он закрыл голову подушкой и укутался в одеяло. "Да он ненавидит меня, щенок, - мысленно неистовствовал Михей. - За что? Ну, этот ублюдок из милиции - понятно, ему по должности положено. Но сын! Единственный сын мой! Где же справедливость?! Да разве понять им, что я вынес, какое зыбкое, зябкое время пережил?"
Михей задыхался. Но едва он выпростался из-под подушки, голос дочери загнал его обратно:
- Разве не сами вы рассказывали, мама, как он, когда вам уже разрешаться было мною, бил вас во дворе, на снегу? Ногами бил! Голую! В живот! А как чуть не всю жизнь в людях прятались от пьяных глаз его? А как последнее на толкучку несли?
- А это не твой, мой спрос.
- Сами нас в лагерь к нему напоказ возили, думали: увидит - образумится. А он глядеть-то глядел, а лишь срок вышел, только его и видели. Да и за что сидел-то, сказать стыдно. Люди воевали, а он...
- Очнись, Полина, думай, что говоришь!
- Всю жизнь молчу. Да и жизни-то никакой не было, одно молчание: "Поля у нас тихоня", "Поля у нас безответная". Только надо ж было когда-то и мне рот открыть. Вот я и открыла. И теперь уже не замолчу! Не хочу я его видеть, будь он проклят, не хочу! А примете - нет у вас дочери! Пошли, Алексей!
Рыбой, выброшенной на берег, Михей в удушье ловил ртом воздух. Сердце не билось, а натужно вздувалось под рубахой, подкатываясь, кажется, к самой шее. "Перестрелять всех, как куропаток, перестрелять! - Он судорожно хватался за пистолет под матрацем, но развинченные, словно у паралитика, руки не слушались его и лишь скользили по прохладной поверхности гашетки. - Я вас породил, скотов, я вас и сотру в прах".
Но сын добил его окончательно:
- Пошел я, ма. Загляну как-нибудь... И вот что еще я хотел сказать тебе, ма... Городил я здесь не то... Просто ненавистна мне эта рожа милицейская. Позлить захотелось... Но в общем-то я тоже - против. Ради тебя самой против. И если придет, я за себя не ручаюсь. У меня рука не дрогнет... Пока, ма...
Здесь Михей уже окончательно обессилел. Кровавые круги плавали у него перед глазами. Ему казалось, что он горит, испепеляется в самом себе. И когда за дверью он услышал всхлипывания, а потом и плач, это его почти не удивило. Просто его оплакивали, как отпевали, две оставшиеся верными прошлому души Клавдии и Марии. Вернее, не его, а себя в нем.