С конца 50-х до начала 60-х годов Советский Союз переживал период бурного экономического и культурного подъема. На внешнеполитической арене, оснащенная новейшей ракетной техникой и ядерным арсеналом, страна оказалась в состоянии поддерживать военный баланс с Западом в одну из самых горячих фаз холодной войны, что вселяло ощущение ее значимости во всемирном масштабе. В то же время во внутриполитической сфере на путях провозглашенной тогда научно-технической революции (НТР) в СССР шли процессы всесторонней модернизации, что отразилось не только на росте его военного потенциала, но и во всех сферах общественной жизни. Символом, наиболее полно отразившим оптимистический дух этого времени, стала космонавтика — первые искусственные спутники Земли и первые герои-покорители космоса, возвестившие о начале новой, «космической эры человечества»[406].
Одновременно в стране происходили фундаментальные изменения в общественном сознании. Космическая эйфория сопровождалась эйфорией земной, связанной с расшатыванием старых идеологических схем, эстетических стереотипов и тематических границ в области культуры и искусства. Если не коренной реформе, то, по крайней мере, критической рефлексии подверглись нормы, регулирующие отношения между личной и общественной сферой, интимным и публичным, индивидуумом и коллективом, общественностью и государством.
Оптимистическая парадигма прогресса — стремительного, подобно ракете, взмывающей в небо, — доминировавшая как в официальной, так и в полуофициальной популярной культуре, имела, впрочем, еще и другую сторону, в которой уже стал заметен отход от этой парадигмы. Основной и ведущий дискурс ускоряющегося прогресса неизменно размывался латентным субтекстом потенциального крушения, поражения, катастрофы «в конце пути». Как раз об этом «упадническом» антидискурсе и пойдет ниже речь. На примере первой реальной и первой фиктивной «космической супружеской пары» мы попытаемся продемонстрировать, насколько амбивалентно и многопланово формировалась в СССР новая диспозиция интимности и публичности: каким образом в популярной культуре, с одной стороны, публично инсценировалась «всепоглощающая» «интимная» любовь партии, правительства и «всего советского народа» к космонавтам, в то время как, с другой стороны, научная фантастика фикционализировала «катастрофическую» интимную жизнь самих космонавтов, делая ее тем самым публичной. Именно этот особый интимный ракурс, в котором оказывались покорители космоса, угадывается в процитированном выше отрывке о «неспокойном сне», сне-микрофильме научно-фантастических сюжетов, позволяющем хотя бы на время вырваться из «цепких объятий сонного дурмана» советского макромира.
Исходя из указанной постановки проблемы, понятие «интимности» будет использоваться нами на двух аналитических уровнях. Во-первых, на уровне общественного дискурса. В этом смысле под «интимностью» здесь подразумевается инсценировка близости — эмоционального и, прежде всего, «семейного» отношения советского руководства и народа к космонавтам, а также космонавтов между собой. Эта инсценировка близости к космическим героям достигается, не в последнюю очередь, благодаря медиальным эффектам средств связи, разработанных во второй половине XX века.
Во-вторых, параллельно, существует образ космонавтов, созданный советской научной фантастикой. Помимо прочего, этот образ касается сферы, являющейся средоточием частных и скрываемых сторон медиально-технического прогресса и покорения космоса. Он, с одной стороны, помещает космонавта в сокровенный элизиум, в котором оберегаются мифы, топосы, иллюзии и мечты, с древних времен связанные с образом космического пространства и идеей завоевания Вселенной. А с другой стороны, этой сакрализации образа космонавта всегда противопоставлен всепроникающий, «обнажающий» и, одновременно, развенчивающий взгляд на космического героя, взгляд, который, собственно, и создает дискурсивную «интимность» второго рода.