Вернувшись домой, я усадила себя за стол и заставила работать над переводом. В конце концов все зависит от воли. "Главное, держать себя с руками", говорила мне одна еврейская старушка в больнице... Заставила, но трудилась недолго. Потому что я вижу сквозь стены: по коридору, если пройти гостиную, есть комната, и в ней, на высоких подушках, лежит человек с синими губами и смотрит на дверь. От его двери до моей, я сосчитала однажды, девятнадцать шагов.
Но теперь они превратились в девятнадцать километров. Не менее. В 19 веков.
... III 49 г.
Завтра я уезжаю.
Другое время у меня в комнате от того, что завтра конец. Оно не тянется и не летит. Его просто нету. Оно выкачано, как бывает выкачан воздух.
Я сижу уже не в своей, а в чужой комнате. Это уже не мой долгожданный Дом, а просто номер гостиницы, в которой послезавтра будет жить кто-то другой. И занавески уже ничьи - не мои - чужие. Это просто уже небольшая зала ожидания, ну, скажем, на вокзале.
Сегодня мне не хочется ни гулять, ни работать, ни вылезать из халата к обеду. Так бы и лежала на диване безо всякого дела. Что уж тут! Все равно завтра конец... Однако, был и обед, и мертвый час, и светящаяся щель под дверью и заря на своем месте за окном, - все, как двадцать пять раз. И даже Билибина я увидала опять.
Он меня не видел, а я его видела. Утром я гуляла. Отправилась недалеко, в елки. Там мы редко бывали вместе... Села на сырой, полуоттаявший пень, натянула на колени полы шубы. Он шел по тропинке - один, с шапкой в кармане, подставив лицо встречному теплому ветру. Сюда? Увидел меня? Сердце сжалось от волнения, а может быть, от счастья. Нет, не сюда. Нас разделяли густые широкие ели. Он шел медленно, трудно, иногда отдирая от стволов мох и растирая его в ладонях. До мельчайших подробностей на ярком дневном свету было мне видно его лицо: желтоглазое, с синеватыми губами, с темной сетью морщин. Ветер шевелил легкие волосы над высоким лбом - как тогда, на поляне - и я вдруг вспомнила: в день пожара он тронул моей рукой свою голову: какие у него мягкие волосы! как у ребенка! И как легко сейчас их перебирает ветер. Он шел, о чем-то думая, машинально растирая мох между ладоней, и вдруг остановился. Большая рука нашарила на груди пуговицу, расстегнула ее, он достал из внутреннего кармана - я знала, что! нитроглицерин! - булавкой вытащил пробочку, высыпал на ладонь зерна, взял одно губами... Постоял, прислушиваясь к боли, и, повернувшись, медленно побрел обратно: домой. Теперь ветер ерошил волосы - не надо лбом, над затылком... Наверное пошел лечь.
"Наденьте шапку, простудитесь", хотелось мне сказать - как тогда. "Постойте немного, не торопитесь, пусть утихнет боль", хотелось мне сказать, как столько раз я говорила на прогулке. "Простите меня"! хотелось мне сказать. "Я не имела права судить вас; я, на которую никогда не кидались собаки, я, которая никогда не видела деревянной бирки на ноге мертвеца... Простите меня! Вы не желаете обратно: туда, на лесоповал, в шахты. Второй раз! Ваша повесть - ваш бессильный щит, ваша ненадежная ограда... Простите меня! Один инфаркт у вас уже был - болезнь дорого стоит, вам нужен заработок. А чем еще, вы, инвалид, можете заработать? Только писанием. Писанием трафаретной лжи... Простите меня! Я не имела права требовать от вас правды, я-то здоровая - и то молчу. Меня по ночам не избивали в кабинете следователя. А когда вас били, я молчала. Какое же право я имею судить вас теперь? Простите мне мою окаянную жестокость, простите меня!"
Догнать - окликнуть - сказать?
Но я сидела неподвижно, изо всех сил натягивая на колени полы своей шубы, - и он удалялся, медленно и неотвратимо.
Уходил из моей жизни.
Я впервые видела его спину, его походку. Могучие плечи и слабо ступающие, словно подгибающиеся ноги. Медленно, неверно ступают ноги, шатко несут все его крупное тело: широкие плечи и большую голову...
Мне жалко было его, - и себя было жалко, и всех. "Родина моя, Россия", подумала я чьей-то чужой строкой. Его медленные плечи скрывались за деревьями. Еще можно нагнать, окликнуть, попросить прощения, он еще тут, мы еще вместе...