В тот вечер Евгений Евгеньевич пришел в клуб совсем разбитым. И не пошел бы, но погнала одна нелепая, но неотвязная мысль: если он не будет появляться, то Маклакчук чего доброго подумает, что он меня бегает, как магнат-украинец однажды выразился при Евгении Евгеньевиче про какого-то другого своего должника.
Евгению Евгеньевичу, как человеку мнительному, стало казаться к тому же, что Маклакчук в последнее время стал с ним прохладнее. Было томительно. В таких случаях Евгений Евгеньевич бормотал под нос:
На Грузию ложится мгла ночная.
В Афинах полночь. В Пятигорске грозы.
…И лучше умереть, не вспоминая,
Как хороши, как свежи были розы.
Любимое.
Публика была обычная. Генералы спецслужб, банкиры, один бывший хоккеист-чемпион, подавшийся в высокие спортивные бонзы, одна эстрадная звезда мужского, судя по пиджаку, пола, один отставной премьер- министр, очень раздобревший в последний год, потому, быть может, что не умел и не желал учиться кататься на горных лыжах. Вокруг последнего собрался кружок, и дамы наперебой спрашивали его, как экономиста-эксперта, в какой валюте и в каком банке в дни теперешней рецессии держать сбережения. В чулке, в чулке, отмахивался тот, а лучше потратьте, купите шубу…
— Ой, да куда ж мне повесить столько шуб! — воскликнула с испугом самая молодая из дам. Это была бывшая популярная певица, начинавшая некогда в ресторане, но об этом теперь никто не вспоминал, потому что недавно она вышла замуж за члена совета директоров крупного банка. Ее муж молчал. Жена не знала и не должна была знать, что у банка мужа дела плохи, и как раз сегодня он хотел переговорить с бывшим премьером, чтобы тот поспособствовал получить правительственный кредит.
Маклакчук сегодня был без жены. И не обращал на Евгения Евгеньевича никакого внимания: так, кивнул издалека. Евгений Евгеньевич взял с подноса проходившего мимо официанта бокал брюта и сделал пару больших глотков, хотя брют терпеть не мог, любил полусладкое. И решил, что на ужин не останется: болела голова, потягивало печень, подташнивало. И тут Маклакчук взял его под локоть.
— Женечка, хочу вас представить одному человечку. Случай редкий, в Москве он бывает не часто. Настоящий босс. Правда, он у нас немножко того, — отчего-то подмигнул Маклакчук, но, заметив тревожное удивление Евгения Евгеньевича, пояснил, — немножко татарин. Ну, так ведь и у вас в предках числятся татарские ханы.
И Евгений Евгеньевич покраснел бы, если б сохранил такую способность: как-то по глупости, из снобизма что ли, он похвастался Маклакчуку своими предками по материнской линии, объясняя приятную смуглость своей кожи и черноту уже седеющих волос, на счет которых никак не мог принять решение: красить — не красить.
— К тому же, он прославился тем, что в каких-то теледебатах публично назвал козлом одного среднеазиатского премьер министра, — продолжал Маклакчук, понизив голос. — Хорошо не свиньей.
И подвел Евгения Евгеньевича к жадно жующему тарталетку с черной икрой низкорослому господину, весьма плотному. У того был бритый череп, на котором отчетливо белел шрам, похожий на раздавленную медузу, и треугольные желтые глаза хищной кошки. Он поводил тарталеткой в воздухе и, кажется, говорил сам с собой, то и дело кивая. На фоне чопорной клубной публики, кое-кто был и в смокинге, выглядел он экзотично: в холщевых свободных штанах, в цветастой, не иначе как китайского производства, рубахе навыпуск и в сандалиях на босу ногу. Это было тем более диковинно, что на дворе стоял поздний ноябрь.
— Вот, знакомься, Равиль, это — Женечка, Евгений Евгеньевич, я тебе о нем говорил. Уверяю, это тот, кто тебе нужен.
— Евгений Евгеньевич, — невнятно, коротко кивнув, согласился татарин, но руки с двойным золотым кольцом, красного и белого металла на безымянном пальце, руки, поросшей крупным рыжим волосом и занятой тарталеткой, не подал. И сам представился: — Равиль.