Управляющий стоял на крыльце, куда следовало подниматься по насчитывавшей десятка три ступеней лестнице, покрытой, как в Канне, красной дорожкой. Вокруг начальника стояли с полдюжины охранников в камуфляже, только что без автоматов. Несмотря на пронзительный ветер и какую-то ледяную крупу, которую он нес, управляющий был в одном черном костюме, белейшей рубашке и черном галстуке. Неотрывно глядя в лицо Евгения Евгеньевича, он при его приближении раскинул руки, и тот с содроганием счел, что сейчас татарин полезет обниматься. Но нет, тот левую руку опустил, а правую протянул гостю. У Евгения Евгеньевича выбора не было, хоть он терпеть не мог мужские рукопожатия, когда его руку так стискивали, что пальцы немели. Но сейчас он пожал протянутую руку, оказавшуюся отчего-то заскорузлой, что было странно для топ-менеджера такого заведения. И Евгений Евгеньевич безошибочно понял, что этот татарин — из родственников.
— Рады приветствовать дорогого гостя, — мало разборчиво проскрипел татарин. Быть может, золотые зубы ему приделали недавно, и он еще не освоился с новыми условиями артикуляции. — Для дорогого гостя стол уже накрыт.
— Достархан, понимаю, — дурацки пошутил Евгений Евгеньевич, хотел проявить осведомленность в местных реалиях, но татарин, казалось, не расслышал. — Спасибо, но прежде я, знаете ли, поднялся бы в номер. Если позволите… с дороги…
И Евгений Евгеньевич с недовольством поймал себя на том, что его совсем не ханский, а интеллигентский тон мог быть принят здесь как просительный.
— Нет проблем, — грубовато сказал один из раскосых рослых охранников на чистом русском, — прошу.
И пропустил вперед, а сам последовал за ним. И уже в эту минуту у Евгения Евгеньевича возникло смутное и тревожное чувство подконвойности.
Изнутри отель оказался больше, чем виделось снаружи, и производил впечатление скорее неуютное: с первых шагов по вестибюлю Евгений Евгеньевич испытал дискомфорт того сорта, что обычно возникал у него в новых огромных международных аэропортах. И сквозняки. До номера он добрался уже раздраженным, разбитым и клянущим судьбу. Хотел сунуть десятку вошедшим следом за ним в номер мальчишкам с багажом, но те замахали руками, испугались и убежали. Когда остался, наконец, один, скинул пальто, принялся расстегивать пиджак американского, желтого вельвета, дорожного костюма, как в дверь постучали. Евгений Евгеньевич крикнул войдите, но официант был уже на пороге. Тоже татарин, наверное, но молодой, смазливый, улыбчивый. Он молча вкатил на тележке фрукты в вазе и шампанское в золотом ведерке со льдом. Хотя впору было бы пить коньяк или горячий грог с ромом — в номере стоял хорошо, если не мороз. Официант неловко открыл бутылку, та была действительно холодная, что не удивительно, и пены на багровый палас пролилось мало. Евгений Евгеньевич махнул рукой, мол, спасибо, но официант, молча и таинственно улыбаясь, с выражением доброго фокусника, включил кондиционер, и тут же повеяло теплом. Евгений Евгеньевич кивнул, взял бутылку и убедился — Veuve Cliequot.
Официант исчез. Евгений Евгеньевич снял пиджак, зачем-то глянул за оконную занавеску, в пустую степь, и испытал прилив тоскливого уныния. Машинально взял грушу из вазы, откусил и провалился в мягкий диван. Было очень тихо, только чуть слышно журчал кондиционер. И Евгений Евгеньевич, измученный путешествием, мгновенно уснул с надкушенной грушей в руке. А вдова, чуть пенясь, медленно вытекала на багровый ковер.
Ему приснился сон.
Будто бы он и Люмьер идут куда-то вместе, а куда — неизвестно. Вокруг неясная, средне русской внешности, местность. На Люмьере белое кимоно с большим малиновым иероглифом на животе.
— Откуда у вас такое? — спрашивает Евгений Евгеньевич.
— А помните, мы были с вами на китайской выставке, — говорит Люмьер со знакомой иронической полуулыбкой на устах…
Бокал покатился по ковру, Евгений Евгеньевич очнулся. Что бы это значило, подумал он, хотя не верил ни в сонники, ни во Фрейда с Юнгом. Впрочем, отчего приснилось китайское, понятно: я же на Востоке, черт бы его побрал. А Люмьер? Странно, но учитель давно ему не снился. Да и почти не вспоминался с тех пор, как кончилось прошлое, и настоящее изменилось. Ушло трепетное любопытство к миру, честолюбивые надежды и предчувствие, что вот-вот ему, наконец, откроется настоящий его magnum opus. Его личный путь. Тогда во времена ранних статей он верил в свою миссию распространителя, нет — утвердителя культуры.