Вся его жизнь была подчинена непрерывному творческому процессу. Находясь в обществе семьи, он обычно сохранял молчание отшельника. Но бывали случаи, когда, поднявшись на террасу в возбужденном состоянии духа, он говорил очень много и порою невпопад, так как словоохотливость появлялась у него не от потребности принять участие в разговоре, а под влиянием радости от музыкальной удачи.
Домочадцы засыпали под его музыку и просыпались с нею. Композитор оставался во флигеле до поздней ночи. Один за другим гасли ночники в большом доме. Звезды казались ярче, становился явственнее звон цикад, в зарослях петуний разгорались светлячки. Спендиаров бодрствовал. Закрыв глаза и тихонько себе аккомпанируя, он пел слабым, сипловатым, но необычайно проникновенным голосом:
Если ты ее пленить сумеешь,
Если гордым сердцем овладеешь,
Если покоришь прекрасную Алмаст,
Нам Татул без боя крепость сдаст…
[67]Поздняя осень застала композитора за сочинением «Молитвы персов». Целыми днями сидел он за фис| гармонией, извлекая из нее глубокие звуки органа.
Весь облик Александра Афанасьевича гармонировал в то время с сочиняемой им музыкой: сосредоточенный взгляд был обращен в себя, строгие черты сохраняли торжественное выражение.
В двадцатых числах ноября первый акт был закончен. В доме царило праздничное настроение. Приходили гости. Найдя себе партнера, Александр Афанасьевич играл с ним в четыре руки «Персидский марш», таинственно пригибаясь к клавишам на трио и яростно нападая на них в фортиссимо финальной части.
Постепенно непривычный праздный образ жизни начал тяготить композитора. И в то же время он откладывал со дня на день начало работы над вторым актом. Устав от длительного творческого напряжения, он долго не мог найти в себе новые силы, чему способствовала и окружающая обстановка, которую он не замечал в период сосредоточенной работы. Уже появились признаки приближающегося голода, вызванного неурожаем и долгим хозяйничаньем немцев в Крыму, все ближе подходила гражданская война, и, пробуждая тревогу за особенно необходимый ему теперь завтрашний день, начиналась эпидемия сыпного тифа.
Ворча и охая, композитор бесцельно бродил по дому, придираясь к каждой мелочи. Упадочническое настроение привело его к потере веры в собственный талант. Желая почерпнуть ее в поощрении, он играл отрывки из первого акта оперы у знакомых, жадно ловя их похвалу.
«Вчера ко мне доносилась музыка «Алмаст», которую Вы играли и пели внизу, — писала ему Софья Яковлевна, всегда старавшаяся поднять в нем настроение, — и мне было очень грустно, что я не могу спуститься вниз и послушать как следует. Чем больше я слушаю «Алмаст», тем больше она меня пленяет. Мне очень грустно, что в Судаке нет ни одного человека, чьим мнением Вы могли бы дорожить как музыкант. Я уверена, что будь подле Вас кто-нибудь из Ваших собратьев по искусству, Вы бы сразу воспряли духом и, наконец, уверовали бы в то, что Вы можете написать настоящую, превосходную оперную музыку…»
Душевное возрождение, явившееся результатом длительного отдыха, пришло к композитору незаметно для окружающих. Казалось, еще только вчера он был удручен и, возвращаясь с репетиции хора, по-стариковски опирался на палочку. И вдруг во флигеле энергично зазвучали «Две песни девушек», а затем стало слышаться расплывчатое импровизирование, постепенно уточняющее контуры новой музыки.
Сделались более частыми встречи композитора с поэтессой. Сидя у конторки, они лихорадочно меняли строфы либретто в угоду музыкальному образу честолюбивой княгини. Летом началось разучивание с дочерью ариозо Алмаст. В кабинете было душно. Нестерпимо тянуло к морю. Следуя указаниям отца, дочь пыталась придать своему детскому голосу трагическую напряженность. Композитор подпевал ей то тихонько, то громко, стараясь заразить ее своим исполнительским темпераментом, достигавшим необычайной выразительности в роковом пророчестве «Джан гюлюм»:
Плачет мать несчастная, —
начинали они вместе на пианиссимо.
Джан гюлюм, джан, джан, —
подхватывал партию хора отец.
Доченьку жалея,
Джан гюлюм, джан, джан,