Часы подбираются к половине шестого. Вихров поспешно надевает пальто, нахлобучивает шапку, заматывает горло шерстяным шарфом. Не опоздать бы! Напоследок он срывает с календаря вчерашний листок и с жалостью глядит на красный листок наступающего дня. Воскресенье! Поспать бы сегодня вволю, часиков до десяти, сбросить с себя утомление, ставшее и постоянным, и привычным, и нестерпимым. Так не хочется в этот ранний час выходить на улицу! Черт бы побрал и эту снежную бурю и тех, у кого не хватает ни ума, ни силы все делать как следует, вовремя и хорошо, чтобы потом не прибегать ни к авралам, ни к мобилизациям! Ведь, наверное, даже во время войны (если противник не стоит у ворот города!) можно делать все толком?
Синий свет луны сменяется серым светом раннего утра.
Мысленно подбадривая себя и все-таки жалея, Вихров закрывает за собой дверь квартиры, спускается по скрипучим ступенькам широкой лестницы. Он вдыхает воздух, схваченный крепким морозцем, такой свежий, такой аппетитный, такой вкусный, но тотчас же чувствует где-то глубоко-глубоко неприятное колотье. Он спохватывается и закрывает рот краем шарфа. Он может вдыхать этот воздух только маленькими глотками, как пьют крепкое вино, понемногу привыкая к этому воздуху, который воспет поэтами, прославлен романистами, но — с точки зрения астматика — хуже ножа в спину.
…Металлический, тяжелый лязг доносится с главной улицы. Танки еще несут свою вахту. Вихров выходит за ворота, оглядывается, осматривается: отовсюду слышится приглушенный людской говор, какое-то звяканье, ворчание автомобильных моторов. Сегодня не воскресенье, поправляет себя папа Дима, а воскресник по расчистке города, по погрузке и разгрузке всего того, что надо было погрузить и разгрузить в эти дни и что пурга, избавив от хлопотных транспортных операций, просто занесла снегом…
Рабочих рук в городе не хватает. Каждый должен отработать положенное число часов, чтобы хозяйство города не впало в доисторическое состояние. Вихров не один поднялся в этот ранний, непривычный, странноватый для него час. Он бодрится, старается шагать так, как будто он ежедневно встает раным-рано…
4
Рано в этот день поднялась и Даша Нечаева.
Я чувствую к ней особую сердечную симпатию, хотя мне милы, каждая по-своему, Зина и мама Галя — молодые, привлекательные женщины, играющие в этом романе заметную роль. Ведь для писателя образы, которые он создает, живы, как живые люди. Ему горько, когда они делают что-то нехорошее, что осудят читатели и что он должен осудить, он душевно рад, когда они совершают хорошее, что может пробудить в читателе добрые чувства и что писатель понимает как победу доброго, заложенного в нем самом.
Даша Нечаева вошла в роман так, как могла бы войти в мою комнату. Без нее нельзя представить себе эти годы. Сколько таких девушек выдержали неимоверную, адову нагрузку военных лет на фронте и в тылу и оставили неизгладимый светлый след в нашей памяти.
На фронте они видели войну с самой некрасивой стороны, и подвиг для них всегда был виден лишь в крови, в бинтах, в гное. Стоны раненых, страшная матерщина послеоперационных, неловкие, корявые слова писем, которые надо было писать под диктовку лежачих, отнюдь не Цицеронов и не Тургеневых, — слышны им были сильнее даже, чем пушечные залпы наступлений, потому что были ближе. Героев они видели часто плачущими от боли или от злобы, а не в орденах под развернутым знаменем части. И именно они выносили на себе сраженных на поле боя. Как тяжелы были эти мужчины, отдавшие свою кровь за Родину, и сколько надо было силы, чтобы тащить их ползком, положив на плащ-палатку, таща санитарную сумку и две винтовки — свою и раненого, оберегая от вражеских пуль. Сто килограммов весил этот бесценный груз! Уму непостижимо, как они делали это, а они делали, маленькие, слабые, нежные…
Устав до изнеможения, они еще находили в себе силу для того, чтобы улыбнуться раненому, для того чтобы, не чувствуя ни ног, ни рук, просидеть с ним целые часы, держа его руку в своей и отдавая ему, теряющему с каждой каплей крови и силу и волю к жизни, свою силу и свою волю — жить!