Зина металась на тахте, и слезы лились из ее глаз. Она то прижималась к холодной стене, то сжималась в комок, чтобы как-нибудь сдержать рыдания. Она зажимала себе рот. Сбросила с себя джемпер, который теснил ее грудь. Садилась на тахту и охватывала голову руками. И опять бросалась навзничь. И опять переворачивалась лицом вниз. Тугой комок стоял в ее горле. И, кажется, время остановилось. И уже это был не плач. Красивая Зина — красивая ли сейчас, с воспаленными, покрасневшими глазами, которые не видели ничего, с искусанными губами, с которых стерлась помада, с порванной кокеткой на рубашке, в измятой юбке, с растрепавшимися волосами, которые застилали ее безумный взор? — уже не плакала, а то стонала, глухо, со сжатыми зубами, то просто выла: «У-у-у!»
Кто скажет, был ли красив Мишка, но краше его не было на свете мужчин, сказала бы Зина. Он был ласковый и нежный. Он был всякий, он был разный. Недаром с каким-то особым вкусом он говорил слова, которые в первый раз испугали Зину своей грубостью, а потом будили в ней желание: «Нежные! Вы любовь на скрипки ложите. Любовь на литавры ложит грубый. А себя, как я, вывернуть не можете, чтобы были одни сплошные губы!» Он любил Маяковского. И Зину.
Он, еще не ступив на крыльцо, кричал ей: «Белка! Я пришел! Я пришел!» Она бросалась к двери и впускала Мишку. Он с озабоченным видом, морща лоб и насупив брови, говорил: «Знаешь, я тебе должен сказать нечто очень важное! Я — люблю тебя!»
Он научил ее любви. До сих пор она и не подозревала, какое у нее тело и что оно может чувствовать и чего может хотеть, А оно в присутствии Мишки становилось натянутой струной, прикосновение к которой — даже самое легчайшее! — рождало какие-то такие тона чувства, что у Зины кружилась голова и она не в силах была оторваться от Мишки. Он был неутомим; едва отходил он от Зины, как желание опять бросало его к ней. Иногда она пугалась этой силы. Тогда он говорил: «Я тебя люблю, понимаешь! Вот и все!» Наверное, любовь придавала ему силу быть таким — он был хорошим лекальщиком, он был хорошим гребцом, он был хорошим комсомольцем, он был хорошим парнем! Он научил ее не только любви. Он раскрыл ей прелесть поэзии и приучил к стихам. Иногда, уже утомленный донельзя, подложив ей под голову одну руку и закинув вторую куда-то вверх, как будто успокоившись, — уже ровное дыхание его обманывало Зину, которая боялась шелохнуться, чтобы не нарушить его сон, — он вдруг шепотом начинал читать стихи. «Хорошо? — спрашивал он Зину. — Вот послушай, как нарисовано»:
Голубые песцы. Голубые снега,
Голубая зима на Шантарах…
Он садился возле, нимало не заботясь о том, что иной раз из окон дуло и он, обнаженный, не стыдящийся своей наготы, мог простудиться. «Я горячий!» — отвечал он, когда Зина принималась натягивать на него одеяло, и сбрасывал одеяло, и читал стихи, и потом вновь приникал к ней, как жаждущий путник приникает к роднику. А этот родник не иссякал никогда…
«Знаешь, Зина, бывает смертельная любовь!» — сказала как-то Фрося в первые дни дружбы с Зиной. Да, бывает!
Голый, он вскакивал вдруг с постели: «Ой, я хочу есть, Белочка! Сейчас умру!» И что-то жевал. И опять оказывался рядом: «Усни, Белочка! Усни, моя добрая! Баю-бай! Баю-бай!» И Зина действительно засыпала на его руке, ощущая какое-то раздвоение чувств: Мишка был ее мужем, он был хорошим, настоящим мужчиной, а когда Зина уютно устраивалась у него под бочком, она почему-то вспоминала свою мать…
Он любил ее грудь, которая умещалась в его сложенной горсткой ладони, и с каким-то благоговением целовал ее соски. Верно, так верующие целуют чудотворные иконы. «А это и есть чудо!» — отвечал Мишка. Он любил ее живот с какой-то трогательной складочкой вверху: «Как у индийских богов!» — «Да где ты видел индийских богов?» — «Ну, не видел! А вот такая же! — И смеялся: — Ты, дурочка, не понимаешь, что я хочу сказать: что ты сложена, как богиня! Я не могу этого сказать прямо — я ведь член комсомола, а потому я делаю вам изящный комплимент!» — «Ты глупый!» — «С тех пор, как увидел тебя!»
С ним не было стыдно. Может быть, потому, что он действительно был исполнен какого-то детского чувства радости и восхищения ее и своим телом как подлинным чудом.