Петя Тимофеевич не в силах подняться на эту лестницу, оттягивая время. Он заворачивает за угол и поднимается по черной лестнице к Вихровым. Полдесятка поздравительных отправлений, все местные, одно из Владивостока — там у Вихрова остались какие-то друзья, остальные носят городской штамп — отправители этих писем уже сидят у Вихрова, и им весело. Они уже идут по диким степям Забайкалья во субботу — день ненастный, они уже проскакали по долинам и по взгорьям, и уже прозвонил над ними вечерний звон, и уже — Петя прислушивается одобрительно и взыскательно, музыку он любит и понимает с детства! — слетел к ним тихий вечер…
Его появление вызывает веселое оживление. Отправители вынуждены сами вручать свои отправления получателям, что опять порождает взрыв смеха и шуток.
— Товарищ Лунина дома? — спрашивает Петя Тимофеевич Баранов, в надежде, что Вихровы возьмут и конверт, адресованный Луниной с запада и надписанный лихой рукой ротного писаря.
— Ну, ты же знаешь, Петя, что Лунина живет с той стороны! — говорит Вихрова и, легонько прикасаясь к его щеке горячей, душистой рукой, говорит. — Поздравляю тебя с Первым маем!
— И вас также! — привычно говорит Петя Тимофеевич.
Девятнадцать ступенек вниз. По тротуару направо. По тротуару еще раз направо. Девятнадцать ступенек вверх по лестнице с поворотом и площадкой.
«Лунина! — говорит Петя про себя. — Эх, ты, Лунина!»
В квартире Фроси в это время шумел камыш, деревья гнулись, а ночка темная была, одна возлюбленная пара всю ночь гуляла до утра. Еще никогда в жизни Фрося не пела так самозабвенно. Ах, как удался праздник! Как все хорошо, хорошо, хорошо!
Петя Тимофеевич не осмелился войти в дверь, приоткрытую то ли случайно, то ли намеренно, для воздуха… Он постоял-постоял на верандочке, послушал-послушал, как ладно поют за дверью. Огляделся вокруг — двор пуст, но во всех домах открыты форточки, отовсюду доносятся веселые голоса, песни. Праздник же, Борис Сергеевич! Ну как вы этого не понимаете, жестокий вы человек? Праздник!
Проклятый конверт!
Он один болтался в пустой сумке.
Баранов еще раз попытался взглянуть в окно квартиры Луниной. Кто-то громко сказал: «Товарищи! Становится темно. Давайте-ка опустим шторы — пока еще затемнение не отменили, за милую душу оштрафуют!» Все засмеялись, и темные шторы погасили окна Луниной. Петя заметил на веранде деревянный сундучок. Сундучок не был заперт. Крышка его чуть сдвинута в сторону. Петя поднял крышку. Там было всякое барахлишко, которое в комнате держать неловко, а выбросить жалко — вдруг пригодится! «Пользуются же им, однако!» — сказал себе Петя Тимофеевич и кинул конверт в сундук так, чтобы его могли заметить сразу.
Он постоял немного, с бьющимся сердцем огляделся — не видел ли кто-нибудь его проделку, боясь, что вдруг неожиданно откроется дверь и его спросят: «А что ты здесь делаешь, друг? Что тебе в этом сундучке надо? Не положил, а ищешь?» О-ох! Положил. Положил… Петя перевел стеснившееся дыхание, затем постыдно бежал.
Скача через две-три ступеньки, он слетел с высокой лестницы, промчался мимо садика с березками и елями и выскочил на улицу, громко хлопнув калиткой. За спиной его болталась пустая, легкая-легкая сумка, но на душе Пети Тимофеевича Баранова не было праздничной легкости, хотя и ожидал его дома любимый пирог с черемухой, который мать обещала испечь к его приходу.
1
Несколько лет великие державы с тайным страхом и с тайными надеждами смотрели на Гитлера, подкармливая его, как хозяин подкармливает злую собаку, и прикидывая, на что может сгодиться этот экземпляр прямоходящего двуногого млекопитающего с усиками, как у Чарли Чаплина, с челочкой, как у Лиа де Путти, с темными, то мутными, то сверкающими лихорадочным блеском глазами шизофреника. И в 1933 году Гитлер взял власть из рук престарелого президента Веймарской республики Гинденбурга и установил тысячелетнее царство наци.
На тринадцатом году своего бытия империя Гитлера прекратила свое существование, не дотянув до тысячелетия какой-то пустяк — всего девятьсот восемьдесят семь лет.
Но если продолжительность деспотии исчислять количеством раздавленных судеб, силой страха, которую она порождает, накалом злой воли, масштабами разрушений и порабощения, числом войн, а стало быть, и числом убитых и искалеченных, то Третья империя имела право считаться тысячелетней.