Как в тумане видела она, что капитан налил водку и дал Генке, который ел-ел и наесться не мог и голодными глазами все шарил по столу — чего бы еще зацепить?
— Пей, солдат! — сказал капитан Генке.
— Не! — ответил Генка.
— Пей! По-фронтовому! — пододвигал капитан водку.
— Ну! Это лишнее! — сказала Дашенька и попросила лейтенанта убрать водку от Генки и уговорить капитана по-хорошему.
— Марченко! — сказала розовая, словно светящаяся изнутри, Зина. — Ну, бросьте дурить!
Тут Генка набрался храбрости и, хотя его уже мутило и от съеденного и от курева, хлебнул поднесенное капитаном и даже не почувствовал сначала ничего — глотка у него была дай боже! — а потом увидел, как и капитан, и красивая Зина, и мамка, какая-то смешная и будто бы ненастоящая, и Дашенька, и молоденький лейтенант поплыли в одну, в другую сторону, как на карусели, завертелись-завертелись и исчезли в сияющем мареве, которое источала из себя по случаю праздника ввернутая Луниной большая лампа над столом. Он, не в силах выдержать движение карусели, которая сворачивала ему голову на сторону, положил на стол руки, на руки положил тяжелую, хотя и пустую голову, сказал Сарептской Горчице: «Ни чик!», ловко сплюнул в сторону — аж через всю улицу! — и принялся выпускать дым колечками, прямо в дуло стопятидесятидвухмиллиметровкам, а расчет гвардейского миномета только ахал и восклицал в восхищении: «Генка! Генка!»
— Генка! Ну, Генка! — стала тормошить его мать.
— Да положите вы его в кровать! — сказал капитан голосом старшего по званию в гарнизоне. — Все равно только мешать будет!
И Генка брякнулся в свою кровать. Созвездие Стрельца и целый сонм других созвездий закружились перед его сомкнутыми глазами и увлекли его с собой в зыбкий звездный мир Вселенной, по которому он плыл, чуть покачиваясь.
— Ни чик! — сказал он напоследок.
— Чего? Чего? — спросила мать, раздевая его.
Но Генка был уже в миллиардах километров от этого мира.
…Товарищ капитан! Зачем вы дали Генке водки? Я трогаю капитана за рукав, но он не видит и не слышит меня. Увы! Я для него не существую, и мой возглас и мое прикосновение не доходят до его сознания, так как я — автор, а он — действующее лицо, и я не вправе изменить что-то в его действиях: у него своя воля — добрая или злая, свой характер, свои намерения, свои привычки, свои поступки, свои склонности, свои симпатии или антипатии, он подчиняется не мне, а тем мотивам, побуждениям, решениям, которые созревают в нем независимо от того, нравится или не нравится это мне…
Беспричинно смеясь, Фрося уже не сбрасывала руку капитана, если опять чувствовала ее. Это стало нравиться ей. Она изо всех сил веселилась, веселилась так, как редко случалось ей веселиться. Она угощала гостей и уже готова была пить за жениха и за невесту, немного завистливо глядя на то, как близко сидят друг к другу Дашенька и лейтенант, который всем сказал: «Зовите меня просто Федя! Какой я Федор Дмитрич, я ведь еще молокосос, как раньше говорили!» Дашенька тихонько трогала его за рукав и твердила: «Федя! Вы же смерти в глаза глядели! Какой вы молокосос! Вы мужчина, настоящий мужчина!» Капитан что-то вполголоса говорил Зине, а она, полузакрыв свои мерцающие глаза, предупреждала его: «Марченко! Тише! Услышат же!» — «Эх-х! — с раздражением и грустью говорил капитан. — Хоть бы раз по имени назвала. Королева! Да я бы на городской площади через репродуктор во весь голос орал бы, если…»
— Горько! — закричала Фрося и счастливо смеялась. — Горь-ко!
— Ну ты, Фросечка! — сказала Зина, на которую хмель не оказывал заметного действия и которая стала, быть может, только чуть ленивее двигаться, отчего была еще соблазнительнее. — Кажется, совсем уже дошла!
— Ой, Зиночка! Дошла, честное слово!
Тут она, обняв Зину, оттащила ее от капитана и шепотом, больше всего боясь, чтобы не услышали мужчины и Дашенька, рассказала о своих некрасивых снах подруге. Зина отстранилась от нее и трезвыми глазами поглядела на Фросю, усмехнулась как-то невесело и спросила:
— Так и видела? Во всей красоте?
— Ага! — сказала Фрося. — Зиночка, это как же понимать?