Мы въехали в город. Я по-прежнему понятия не имел, что намерена предпринять мама. Главная улица была забита людьми. Они стояли группами по пять-шесть человек. Мужчины докуривали «бычки», женщины присматривали за детьми, следили за тем, чтобы они не дрались и не плакали, словно на похоронах.
Я никогда еще не видел такого хмурого, серого неба. Я начал мерзнуть — близился вечер. Повернувшись к маме, я спросил:
«Что мы будем делать?»
«Едем к банку!»
«Что это нам даст?»
«Поезжай к банку!»
Я подъехал к банку. Там собралась большая толпа. Я остановил автомобиль, и мы вышли. Протиснулись к окну банка, чтобы заглянуть внутрь. Там находились люди. Я узнал шерифа, мэра Кристенсена, доктора Брейнара. В банке было темно. Разглядеть что-либо еще мне не удалось.
Мама обратилась к людям, стоявшим возле нее: Сколько еще мы будем стоять здесь и ждать? Если он не хочет дать нам кредит на посев, это одно дело! Но здесь лежат наши личные деньги. Давайте возьмем их!»
Никто не сдвинулся с места. Мама сказала:
«Когда речь идет о моих деньгах, я не намерена оставаться безмолвной, как вы. Я потребую мои кровные!»
Ее голос звучал пронзительно. Я чувствовал, что она вот-вот закричит или заплачет.
Старый Бриджер, владелец скобяной лавки, сказал:
«Ты разве не слыхала? Он сунул себе в рот револьвер и нажал на спуск».
«Кто?» — спросила она.
«Генри. Генри Торн. Когда он не смог открыть банк…»
Мать ахнула. Потом заплакала. Я не знаю, кого она оплакивала — Генри Торна или всех нас, ждавших в холоде. Я взял ее за руку и повел к машине. Мы без единого слова доехали до дома.
Добравшись до фермы, я свернул с асфальтированной дороги. Уже стемнело, и я едва мог разглядеть трактор. Но я понял, что папа там уже не сидит. Мать тоже это поняла. Я заметил, что ее тело окаменело. У нас обоих мелькнула одна мысль. Я остановил машину возле трактора и закричал: «Папа! Папа!» Ответа не было. Я выскочил из «форда» и побежал к сараю. Не знаю точно, почему именно к сараю — наверно, я догадался, что если бы он решился сделать что-то, то это произошло бы там, а не в чистом доме.
Крича: «Папа! Папа!», я домчался до сарая. Там я обнаружил его. Не знаю, что он делал до того, как я закричал, но когда я оказался там, папа бросал сено в денники двух рабочих лошадей. У меня отлегло от сердца. Я повернулся, чтобы уйти, и вдруг увидел стоящую в углу охотничью двустволку. Я невольно перевел взгляд с ружья на отца. Он заметил это, но лишь подкинул еще сена в денник. Потом поставил вилы в угол сарая, взял ружье и сказал: «Я хотел настрелять нам фазанов на ужин».
Он направился к выходу, заряжая ружье. Я никогда не спрашивал его, какие намерения были у него тогда. Возможно, мы вернулись вовремя и помешали ему сделать что-то с собой. С того дня он походил на человека, перенесшего серьезную длительную болезнь. Он поправился. Но так и не стал прежним.
Перед его смертью дела улучшились. Банк снова открылся. Люди начали постепенно получать назад свои деньги. Уверенность возвращалась. Правительство стало проявлять интерес к фермерам. Папа снова поднялся на ноги. Он никогда не был богатым, но поднялся выше прежнего уровня. И это было хорошо, потому что он прожил недолго. Нельзя умирать неудачником. Человек должен умирать, поднимаясь вверх, а не катясь вниз.
Когда Джеф закончил, Манделл помолчал. Он услышал больше, чем рассчитывал. И Джеф сказал больше, чем собирался.
— Я никогда прежде не рассказывал это кому-либо, — как бы извиняясь, сказал актер, и Манделл понял, что история Джефа поведала о нем самом так же много, как и о его отце.
— Ваша мать еще жива?
— Нет. Она умерла четыре года назад.
Манделл задумался на мгновение, потом внезапно спросил:
— И поэтому вы стали демократом? Сторонником нового курса?
— Да, поэтому.
Манделл зажег спичку, поднес ее к трубке. Глядя поверх пламени, спросил:
— Значит, вы можете понять, почему некоторые люди становятся коммунистами?
— Я же не стал им, — отозвался Джеф.
— А если бы кто-то нашел к вам правильный подход в нужное время?
— Не знаю. Неужели так важно, что я думаю?
— Я хочу, чтобы вы осознали одну вещь, Джефферсон. У каждого человека есть свои раны. Свои шрамы. И он выбирает себе лекарство. Нельзя осуждать его, если это лекарство отличается от моего или вашего, — с сочувствием произнес Манделл.