Кончики усов они сплетали подобно бичам. Всю свою жизнь они не улыбались, лишь морщины на лбу выдавали их возраст. Старились от мыслей — не от радости. Знали, что евреи зовут их эдомеями[1], сами же себя называли солью земли. Нужно много времени, чтобы потратить горсть соли, — так считали они и терпели. У них было два знака — Овен и Рыба. Овну скармливали хлеб, замешенный на слезах, Рыбе — кольцо из теста, ибо она — невеста души. Четыре-пять поколений должны были уйти в прошлое, чтобы один из них изрек:
— Сильнее всего я люблю говорящее дерево — только оно плодоносит дважды и позволяет познать, что есть молчание и что тишина. Ибо человек с сердцем, преисполненным молчания, и человек с тишиной в сердце не похожи друг на друга…
Тот, кто произнес эти слова, был родом из Антиохии; он погиб в Риме, в 107 году, найдя мгновенную смерть в пасти зверя; отошел без страха и ненависти, участь его разделил соплеменник по имени Игнатий. Как на пшеничном зерне не каждому дано прочесть все, что на нем записано — а записано многое: каким быть колосу, соломе и много ли уродится новых зерен, — так ничего не понять наперед из его слов, хотя в них заключено все.
Краткий сон стал бы для них подлинным спасением от ужаса, в котором они вынуждены были жить. Но и во сне их преследовали страхи, мерещились звери с пятнистыми пастями, с пупками вместо глаз, и они, словно выброшенные на сушу утопленники, пытались разгадать явь, хотя волны сновидений затягивали их в свой круговорот. Их тело, мятущееся меж двух кошмаров, терзаемое то сном, то явью, то явью, то сном, в то же время и связывало эти кошмары. Служило почтой. Им не ведомо было, что и сновидения, и эдикты Септимия Севера, максимы фракийского Деция и Валериана[2]вынуждают их укрыться под тенью самих слов. Они бежали в пустыню, чтобы их не распяли на кресте или на крыле мельницы, не бросили на съедение диким зверям, не разбили головы о тяжелые ворота темницы, а их пальцы, уши и глаза не стали бы кормом для мурен, живущих в фонтанах.