Прошел год с тех пор, как король Яков назначил другого, куда более слабого человека епископом Кентерберийским — и это при том, что буквально все священники страны ждали назначения на Кентерберийскую кафедру именно Эндрюса. Что касается Бэкона, то битва за всенародное признание, которую он вел всю свою жизнь, натолкнулась на непреодолимое препятствие в лице сэра Эдварда Кока: судя по всему, ему король Яков доверял куда больше.
— Что ж, вы правы, — ответил Бэкон, не глядя на собеседника. — Однако истинная причина состоит в другом. Видите ли, — с этими словами он поднял голову и встретился взглядом с епископом, — несмотря на все свое честолюбие, вы — человек твердых моральных устоев. Мне же, при моем честолюбии, они неведомы.
— Моральные устои есть у каждого, — мягко, едва ли не с улыбкой возразил ему Эндрюс.
— Возможно. Но, судя по всему, свои я где-то потерял, причем в довольно юном возрасте. Это, разумеется, не делает из меня некое исчадие ада, как вы понимаете. — Бэкон говорил таким тоном, словно разговаривал с малым ребенком. — Более того, тот факт, что я поставил на первое место свои собственные корыстные интересы, а отнюдь не мораль, делает меня человеком в высшей степени предсказуемым. Куда более предсказуемым, нежели те, кто отравлен религиозным ядом. Например, мне ничего не стоит пощадить человека, потому что он меня позабавил, вместо того чтобы убивать его лишь по той причине, что он исповедует иную религию.
— Есть большая разница между религией и верой, — возразил Эндрюс. — Религия — это институт, который люди возводят вокруг веры, и потому она суть порождение человека со всеми его грехами и слабостями. Вера же исходит от Бога и потому всегда чиста.
— Отлично сказано! — воскликнул Бэкон без всякой злобы. Эндрюс не зря считался первым проповедником во всей Англии. Его проповеди отличали остроумие и проницательность, однако сильнее всего слушателей поражали, вызывая у них порой слезы умиления и восторга, человечность и искренность. — Но от дел духовных мы с вами, увы, вынуждены перейти к мамоне. Или, если быть до конца точным, к Сесилу. Вы слышали, что он вот-вот умрет?
Эндрюс машинально перекрестился.
— Что вселяет в вас такую уверенность?
— Да буквально все, что я о нем слышу.
— И вы рады этому? — спросил Эндрюс без малейшего намека на осуждение.
— О да, еще как! Он не давал мне прохода все эти годы. Это из-за него меня обходили стороной, даже несмотря на все мои связи. Его смерть откроет для меня возможности, о которых я ранее даже не смел мечтать. Однако мы встретились с вами совсем по другой причине. Вчера Сесил послал из Бата вызов одному человеку.
— Вызов? Кого же он вызывал к себе?
— Сэра Генри Грэшема.
Воцарилось молчание.
Первым — причем несмело — заговорил Эндрюс:
— И какова, по-вашему, цель этого… вызова?
— Смею предположить: она не оставит в стороне и нас с вами. Что же касается Сесила, то это, пожалуй, самое большое незавершенное дело его жизни. Начатое еще его отцом, перешедшее по наследству ему, но так и не доведенное до конца. И вот теперь оно грозит взорвать страну, которой, как ему кажется, он правил все эти годы, подтачивая — если не сказать «сокрушая до основания» — ту самую стабильность, которую, по его убеждению, он оставит после себя в наследство. Сэр Генри — наилучшая кандидатура, чтобы довести это самое дело до конца.
— А что, Грэшем действительно столь опасен, как о нем говорят?
— В некоторых отношениях да, мой друг, — ответил Бэкон, задумчиво потягивая вино. — Вы с ним в чем-то схожи. В нем столько сарказма, столько остроумия, что он порой не способен держать их в узде. У него такой же проницательный ум и безжалостное чувство юмора. А еще ему, как и вам, никогда не сидится на месте. В комнате, где находится сэр Генри, даже время течет быстрее обычного, как бывает в церкви, где вы выступаете с проповедью. Ах да, едва не забыл. Порой он становится жертвой собственного чувства долга. В нем, как и в вас, прочно засели эти ваши хваленые моральные устои.
— А в чем же разница между нами? При условии, конечно, что я принимаю вашу явно приукрашенную похвалу этому человеку за чистую монету.