Впрочем, я хотел эту проблему трактовать еще шире. Это значит, что для меня важно было не столько показать какую-то конкретную цивилизацию, сколько показать Неизвестное как определенное материальное явление, до такой степени организованное и таким способом проявляющееся, чтобы люди поняли, что перед ними нечто большее, чем неизвестная форма материи. Что они стоят перед чем-то, с некоторых точек зрения напоминающим явления биологического, а может быть, даже психического типа, но совершенно непохожим на наши ожидания, предположения, надежды.
Эта встреча с Неизвестным должна породить целый ряд проблем познавательной природы, природы философской, психологической и моральной. Решение этих проблем силой, например какой-то бомбардировкой неизвестной планеты, естественно, ничего не дает. Это просто уничтожение явления, а не концентрация усилий для того, чтобы его понять. Люди, попавшие в это Неизвестное, должны будут постараться понять его. Может быть, это удастся не сразу, может быть, потребуется много труда, жертв, недоразумений, даже поражений. Но это уже особый вопрос.
«Солярис» должен был быть (я воспользуюсь терминологией точных наук) моделью встречи человечества на его дороге к звездам с явлением неизвестным и непонятным. Я хотел сказать этой повестью, что в космосе нас наверняка подстерегают неожиданности, что невозможно всего предвидеть и запланировать заранее, что этого «звездного пирога» нельзя попробовать иначе, чем откусив от него. И совершенно неизвестно, что из всего этого получится.
Это не означает, как поймет, конечно, мыслящий читатель, будто я уверен, что нас должны ожидать явления именно такие, какие описаны в «Солярисе». Я не претендую на роль пророка. Но я не писал теоретически-абстрактного трактата и поэтому должен был рассказать совершенно конкретную историю, чтобы посредством ее, через нее выразить одну простую мысль: «Среди звезд нас ждет Неизвестное».
Конечно, можно спросить, почему эту историю я рассказал именно так, почему мир Соляриса именно такой, а не иной. Но это уже совсем другой вопрос, не познавательного, а художественного характера, и на эту тему я мог бы рассуждать долго. Впрочем, не знаю, сумел бы я, рассуждая даже очень долго, объяснить, почему эта фантастическая форма показалась мне наилучшей для осуществления моего замысла.
Ст. Лем
Краков
26 апреля 1962 г.
В девятнадцать ноль-ноль по бортовому времени я прошел мимо собравшихся вокруг шлюзовой камеры и спустился по металлическому трапу в капсулу Места в ней хватало только на то, чтобы расставить локти. Я присоединил наконечник шланга к патрубку воздухопровода, выступавшему из стены капсулы, скафандр надулся, и теперь я уже не мог пошевелиться. Я стоял, вернее, висел в воздушном ложе, слившись в одно целое с металлической скорлупой. Подняв глаза, я увидел сквозь выпуклое стекло стенки колодца, а выше — склоненное над ним лицо Моддарда. Лицо вдруг исчезло, и стало темно — сверху опустили тяжелый конический обтекатель. Восемь раз взвыли электромоторы, затягивающие болты. Потом раздалось шипение нагнетаемого в амортизаторы воздуха. Глаза привыкали к темноте. Я различал уже светло-зеленые контуры единственного табло.
— Ты готов, Кельвин? — раздалось в наушниках.
— Готов, Моддард, — ответил я.
— Ни о чем не беспокойся. Станция тебя примет, — сказал он. — Счастливого пути!
Прежде чем я успел ответить, вверху что-то заскрежетало, и капсула дрогнула. Я невольно напрягся, но ничего не почувствовал.
— Когда старт? — спросил я и услышал шорох, словно на мембрану сыпался мелкий песок.
— Кельвин, ты летишь. Всего хорошего! — где-то совсем рядом прозвучал голос Моддарда.
Я не поверил, но прямо перед моим лицом открылась смотровая щель, в ней появились звезды. Я напрасно старался найти альфу Водолея, к которой направлялся «Прометей». Небо этих частей Галактики ничего мне не говорило, я не знал ни одного созвездия; в узком просвете клубилась искрящаяся пыль. Я ждал, когда звезды начнут мерцать. Но не заметил. Они просто померкли и стали исчезать, расплываясь в рыжеющем небе. Я понял, что нахожусь уже в верхних слоях атмосферы. Неподвижный, втиснутый в пневматические подушки, я мог смотреть только перед собой. Горизонта пока еще не было видно. Я все летел и летел, совершенно не чувствуя полета, только мое тело медленно и коварно охватывала жара. Снаружи возник противный визг — как будто ножом проводили по тарелке. Если бы не цифры, мелькающие на табло, я не имел бы понятия об огромной скорости падения. Звезд уже не было. Смотровую щель заливал рыжий свет. Я слышал гулкие удары собственного пульса, лицо горело, сзади тянуло холодком из кондиционера; мне было жалко, что не удалось разглядеть «Прометея» — он уже вышел за пределы видимости, когда автоматическое устройство открыло смотровую щель.