По набережной немощеной дороги Отто Мейснер прошел до крутых обрывов, по которым, опираясь на вбитые в склон столбы, средь зарослей могучего бурьяна поднималась вверх многоступенчатая дощатая лестница без перил. Подножие этих обрывов лежало на полосе белого песка, изрядно захламленного, и множество лодок, притираясь боками друг к другу, валялось вверх днищами недалеко от воды. Нагая детвора, прячась меж ними, развела небольшой костер. Худой, круторебрый отрок метнулся от него, обошел лодку и, болтая на бегу остроконечным голым стручком, приблизился к магистру.
— Барин, табачку покурить брось! — сипло крикнул он, щурясь и кривя на солнце облезлое лицо. — Сихарку аль папиросочку!
Отто Мейснер похлопал по карманам и развел руки: нету, мол, не курю, — и голый мальчишка, тряхнув длинными кудрями, умчался обратно к костру — и дети там над чем-то звонко рассмеялись. Магистр стал подниматься по лестнице, то и дело оглядываясь сверху на веселящихся маленьких аборигенов. А если им револьвер отдать, думал он, что бы они сделали? Они попытались бы, наверное, кого-нибудь застрелить. Хотя бы собаку или кошку. Так для чего же я собираюсь отдать это оружие взрослым, более свирепым люкантропосам, человеко-волкам? — недоумевал он.
Наверху шла тихая улица, протянутая вдоль другой, главной улицы городка, куда собирался выйти Отто Мейснер и где находилось полицейское управление. Оттуда, с невидимого еще русла большой улицы, доносился невнятный и грозный рев, а здесь было безлюдно и вполне мирно. Прошла какая-то толстенькая барынька, поднимая обеими руками юбку над пылью дорожной, да у открытого лабаза стояла длинная фура, нагруженная мешками. Широко разверстая лабазная дверь чернела угрюмо, таинственно, и туда, в эту черноту, уходил весь запудренный мукою грузчик, унося на спине тяжелый мешок. Если выстрелить в туго наполненный мешок, то будет дырка, из которой потечет струйка муки, представилось Отто Мейснеру. А если выстрелить себе в висок… И магистр брезгливо сощурил светлые глаза, представив подобную картину.
Вскоре проулочком, опутанным бельевыми веревками какой-то надомной прачки, Отто Мейснер вышел на главный прошпект. И теперь стало понятно, что за рев разносился отсюда. То был утробный рев множества мрачных, налитых единым стадным чувством людей. Но по запахам и другим признакам было ясно, что в дело пошла и водка.
Словно одно огромное тело, выползла из-за угла манифестация, выдвинув впереди себя большой портрет Николая II в золотой иконостасной раме. Магистру, разумеется, был чужд и далек этот царь, но люди толпы, с пением гимна несущие своего кумира в рамке, были вполне ему ясны. Они пахли обычным человеческим потом, выпитой водкой и съеденной пищей — несомненно, но в минуты упоения и торжества испускали они и особенный, крепкий и острый запах ненависти. И сейчас она так пахла, эта вытянутая в длинную змею толпа, с золотым черепом-портретом своего царственного повелителя. И, не желая дышать смрадным воздухом ненависти, магистр опустил глаза и быстро направился в сторону по улице.
Но его из толпы узнали. Некая фигура, снявшая с головы котелок и державшая его подле груди, преградила путь Отто Мейснеру.
— Ну-ка, шапку долой! — приказала она.
— Швабра! Ковбасник! — раздалось в толпе. — С мечом ты пришел, от меча и погибнешь, тевтон!
Отто Мейснср отступил и прижался спиною к фонарному столбу. В толпе он увидел бритое восторженное лицо Ильи Чумасова. И тут выскочил вперед какой-то юнец в гимназической форме, метнул в него камнем и задорно крикнул:
— Смегть гегманским шпионам!
Камень загремел о железную трубу над самой головой Отто Мейснера, и он тогда, отступив еще дальше, повернулся и ушел назад в проулок. Засвистели, заулюлюкали, но никто не стал его преследовать. Магистр пробирался под бельевыми веревками, нагибаясь там, где висело мокрое, тяжелое тряпье, вдруг увидел невдалеке саму прачку, развешивавшую простыню, приподнимаясь на цыпочки и показывая розовые щедрые икры. Наконец он прорвался сквозь веревочное заграждение и вновь очутился на тихой улице. Лабаз был по-прежнему открыт, и сутулый белый мужик таскал туда мешки с мукою…