Пошло тоскливое, тихое время у двух женщин в большом доме, зимою Ольга родила второго ребенка, а когда вскрылась весною река, Надя повезла всех на пароходе в Х…ск, оттуда на телеге, в дальнюю слободу, где жил ее отец — старый водолив. У него и остались женщины, ставшие одна для другой необходимее сестры или матери, ибо в общей горести посетила их большая и неубывающая радость человеческой дружбы.
Отец Нади был молчаливый работящий старик, давно овдовевший, проживавший в одиночестве, на отшибе с края слободы, в старом большом доме, стоявшем на высоком берегу Волги. Прибытию гостей и наполнению живым духом своего заброшенного жилья старик был, видимо, рад и хотя ни слова не сказал в подтверждение этого, но трудиться и хлопотать стал еще усерднее. Это был длинный сухожильный седой старик с таким незначительным, хотя и вовсе не уродливым, странным лицом, которое невозможно представить в памяти, когда перестаешь его видеть. Казалось, что он и создан Господом Богом не для того, чтобы кому-нибудь броситься в глаза и запомниться, а единственно для работы. И человек словно знал это и покорно, с виноватой, тишайшей кротостью принимал свою участь: работать, работать и работать. Благодаря его трудам прожили большой семьею всю германскую войну, и после революции войну гражданскую, и выжили в чумной поволжский голод.
Илья же Чумасов появлялся однажды — пришел с винтовкой ночью, провонявший потом, завшивленный, неузнаваемо постаревший и осатаневший. Он был не в ладах с установившейся тогда красной властью, поэтому прятался и через несколько дней ушел в какую-то местную небольшую банду. А спустя недолгое время он был найден мертвым на крутой дороге, ведущей к дому тестя, — туда он приполз, оказывается, после того, как его скинули в рукопашной схватке с высоченного железнодорожного моста и думали, что готов, однако ночью он пришел в себя и протащился в темноте несколько верст.
Почти десять лет не видевшая мужа и давно уже отвыкшая от него, Надя хоронила его спокойно, как чужого, слезинки не пролила. Но что-то изменилось в ней, наверное, после этой устремленной к ней жалкой смерти мужа. Стала она угрюма, часто покрикивала на молчаливого отца, на Ольгу, детей. Начала помногу неразборчиво есть, толстеть по-бабьи, одеваться во что попало. Серые любопытные очи ее потускнели, плечи раздались, улыбка почти исчезла с лица, слез вовсе не было. И только в двадцать пятом году, когда Ольга с большими уже мальчиками решила вернуться на родину, на Дальний Восток, хмурое равнодушие оставило Надю, и заплакала она, буйно загоревала, как бывало прежде.
Отец ее уже оглох, еле шевелился в своей старательной работе, и Наде было страшно представить, что останется одна, без Ольги и детей. Правда, к тому времени начала встречаться Надежда с каким-то железнодорожником с дальнего полустанка, но у того была больная чахоткой жена и пятеро детей. Последнее прощание подруг было, наверное, тяжким, но мы ничего не знаем об этом, — пусть слезы их представятся нам светлыми и прощальные слова печальными и красивыми. Была у них редкостная дружба, которая сберегла и сохранила жизни, — и мне об этом говорить уместнее всего: я внук Отто Мейснера, потомство которого спасла эта дружба.
Вам необходимо знать, что помимо всяких великих дел, о чем поведает История, наше Человечество жило своей затаенной внутренней жизнью, которая распадалась на столько частей, сколько было людей в этом Человечестве. Одним из общих свойств затаенного бытия чувств и мыслей наших было несовпадение того, чего нам желалось, с тем, что было у нас. Так, например, Надя могла проснуться в душных объятиях железнодорожника и в темноте, клубящейся сонными грезами, вообразить себе, что это крепкий и молодецкий Илья прижимает ее к своему сердцу, а мгновение спустя женщине предстоит узнать, что все обстоит не так, и она тихо заплачет, орошая другую грудь теплыми слезами, затем снова уснет; и в неясных сновидениях будет чувствовать, что все-то в ее жизни идет не так, как надо, и нет меры и названия той печали, что охватит ее спящую душу. А наутро проснется она от дружеского толчка в плечо и увидит перед собою заржавевшее от щетины лицо немолодого мужчины, поразительно отчетливое, неотвратимо вещественное в своей конкретности, словно нет и не может быть на свете других лиц, более красивых, одухотворенных, вызывающих своим видом глубокое волнение сердца. И железнодорожник спросит у Нади, предварительно широко зевнув в потолок: «Че это ты плакала ночью?» На что она ответит: «А ниче… Увидела, должно, плохой сон». И привычно затоскует с утра: где же теперь ее Ольга, подружка кровная?… Сколько же лет должно пройти, чтобы одинокое Надино сердце перестало болеть при воспоминании об утраченной дружбе?