Мама была занята растопкой печки и притворялась, будто до нас ей дела уже нет.
– Ну, пойдем, Серьга, порыбачим… маненько… а завтра крышу… кх!.. починим, – обратился папка ко мне, но я понял, что сказал он для мамы.
Она вздохнула и укоризненно покачала головой, но промолчала. Папка шел к воротам, ссутулившись и стараясь не шуметь, словно тишком убегал от мамы. "Я понимаю, – быть может, хотел бы сказать он, – что поступаю скверно. Но что же я могу поделать с собой?"
Я обернулся. Мама, прищурив глаз, улыбалась.
Выйдя за ворота, папка сразу выпрямился, словно сбросил с плеч груз, по его усу потекла улыбка. Он пнул пустую коробку, вспугнув спавшую в траве бродячую собаку.
– Галопом, Серьга! – приказывает он, подтолкнув меня в спину.
На берегу я скоренько разматываю леску на двух своих удочках, наживляю червей. Минута – и я уже рыбачу, широко расставив обутые в красные сапоги ноги и хмуря брови, как бы показывая, что занимаюсь до чрезвычайности серьезным, взрослым делом. От поплавка я постоянно отвлекаюсь: глазею то на облака, то на беззаботных малявок в золотистой воде прибрежной мели, то на воробьев и трясогузок, что-то клюющих в кустарнике.
Папка же прежде всего сядет, покурит, пуская колечками сизоватый дымок. Посмотрит некоторое время на речку и небо, пальцем поскребет в загорелом затылке.
Мои пробковые поплавки лениво покачиваются на еле заметных волнах. От досады, переходящей временами в раздражение и почти обиду на "противных" рыб, которые не хотят клевать, я часто вытаскиваю леску. И, к моему великому удивлению, крючки всегда обглоданы. Покусываю ногти, забываю по-взрослому хмуриться, впиваюсь взглядом в поплавки, словно гипнотизирую их. Но неожиданно перед моими глазами вспыхнула бабочка. Она весьма красивая: исчерна-фиолетовая, с красными пятнами, и вся переливается на солнце. Села на ветку карликовой вербы и, сдавалось, стала наблюдать за мной. Я загорелся желанием поймать ее. Подкрался на цыпочках и протянул к ней руку. Бабочка, как бы играя со мной, перелетела на цветок и сложила крылья: на меня! Я, едва дыша, подошел к ней.
Папка гаркнул:
– У тебя клюет!
Я ринулся к удочке и рванул ее вверх. Леска натянулась, тонко пропела, и из воды вылетел радужно-зеленоватый, красноперый окунь. Я потянулся за ним. Сейчас схвачу. От счастья сдавило дыхание, руки дрожали, а рот раскрылся, будто бы я хотел заглотнуть окуня.
Но вдруг случилось ужасное – окунь плюхнулся в воду. Я, вместо того чтобы кинуться за рыбой, зачем-то крикнул:
– Папка! – словно призывал его выхватить из воды окуня.
Я буквально окостенел. И в это короткое время все решилось: в первые мгновения окунь замешкался, потом резко и звонко встрепенулся, над водой пламенем вспыхнул его красный хвост, – таким образом, видимо, он попрощался со мной. И – сиганул в родную стихию. Я еще вижу его спину, и вдруг, сам не пойму, как у меня получилось, падаю с растопыренными руками на уходящую в глубину добычу. Вода у берега была по локоть. Я поехал на ладонях по скользкому бревну-утопленнику, не в силах остановиться. Хлебнул воды и отчаянно булькнул:
– Папка!
Я вертелся и дергался. Руки соскользнули с бревна, глубина вцепилась в меня и потянула к себе. Подбежал папка и рывком схватил меня за плечо. Он оказался по пояс в воде.
На берегу папка расхохотался. Я же плакал об упущенном окуне и барабанил зубами от холода.
– Эх ты, рыбак! Разводи костер, будем сушиться… раззява!
Вечером, когда еще было светло, папка лег почитать. Когда он читал, то становился каким-то ужасно важным: как у жука шевелились его усы, когда он трубочкой вытягивал губы, словно бы намереваясь свистнуть, постукивал ногтями, двигал бровями. Иногда вскакивал и ходил взад-вперед.
Красное солнце выдохнуло последние лучи и спряталось за лесом. По земле крался сумрак. Белые облака застыли над потемневшими сопками, будто выбрали себе место для ночлега. Густо-синие пятна легли на ангарскую воду и, мне казалось, замедлили течение. Сосны, представилось, насупились, а березы как бы сжались. Все ждало ночи. Я, раскинувшись на фуфайке, прислушивался к звукам: "Кр-й-ак… Цвирьк… З-з-з-з-з-з… Ку-ку… Ка-ар-р!.. Пьи-пьи…"