— Я хотел только дойти до монастыря Лазаритов и помолиться в церкви Сен-Бонне…
— Ничего, завтра помолитесь, когда Величество с друзьями уплывут. Это произойдет в полдень.
Тут есть кому посмотреть на новые безумства трианонской дамы…
— Кого вы имеете в виду?
Сержант качнул головой в сторону огромной черной глыбы Бастилии. Ее силуэт резко выступал на фоне ночного неба, и казалось, достаточно было протянуть руку, чтобы коснуться шершавой стены.
— Вон тех! Они уже два месяца сидят в Бастилии только потому, что ей захотелось заполучить колье стоимостью в два миллиона и ничего не заплатить. На завтрашний спектакль у них первые ложи. Королева могла бы отплыть и из Шарантона, но она хочет позлить их… Только это вряд ли принесет ей счастье! Эй вы там, куда лезете?!
Последняя фраза была адресована двум монахам, которые хотели перейти мост и пройти в монастырь. Оставив сержанта разбираться с монахами, Жиль вернулся к своему экипажу, поджидавшему его у стен Арсенала.
Слова французского гвардейца, их горькая ирония и смутная угроза поразили Турнемина. Говоря о королеве, сержант чуть не назвал ее Австриячкой, безобидное на первый взгляд слово превратилось в оскорбление с того самого времени, как Мария-Антуанетта вынудила своего супруга склониться перед политикой Иосифа Австрийского. Гвардейца сдерживало лишь уважение к форме, это было симптомом глухого недовольства, зревшего в народе.
Прошлой зимой, когда вместе с Винклеридом Жиль охотился на памфлетистов, оплачиваемых мосье, он почувствовал, насколько парижане настроены против своего суверена. Критиковать существующую власть всегда считалось хорошим тоном у горожан, но гвардия — опора монархии, и ропот в ней опаснее криков в парламенте. Огорченный Турнемин вернулся в гостиницу.
Утром он отправился посмотреть на отплытие потешного судна. Набережные были черны от народа, гвардейцы с трудом сдерживали толпу любопытных, пришедших посмотреть бесплатный королевский спектакль. Люди толпились на набережных Мэ и Ране и даже на стрелке острова Лувье, где наиболее отважные залезали на сваи строительных лесов. Некоторые дерзнули устроиться на «Сейне», старом галионе, некогда построенном Тюргоном для прогулок королевской семьи, но чаще использовавшимся для инспекций эшевенов.
Была поздняя осень, погода стояла отличная: легкий туман, пронизанный лучами утреннего солнца, поднимался от реки навстречу желтым листьям, летящим со старых вязов. Новый корабль королевы выступал из тумана, словно призрак иного века. Это была сказочная огромная гондола, позолоченная, как молитвенник, резная, словно табакерка, сияющая и украшенная лентами, как Буцентавр спятившего Гундекка. Стеклянная крыша накрывала девять комнат: спальни, прихожие, салон для гостей и кухню; но народная фантазия добавляла сюда тысячу домыслов: здесь были и зеркальные будуары, и бассейн, наполненный духами, и банкетный зал с римскими кроватями — все это, по представлению черни, входило в повседневный обиход королевы.
Вокруг Жиля, стоявшего у злополучного моста, который вчера он не смог перейти, толпа, и без того уже достаточно плотная, непрерывно росла. Подъезжали кареты, фиакры, телеги, любопытные залезали на крыши, чтобы ничего не пропустить, а потом рассказывать родным и соседям. Толпа двигалась, шумела, смеялась, отпускала шуточки и повадками своими напоминала огромную собаку, рвущуюся с поводка наполовину по игре, наполовину по злобе.
Жиль подвинулся, пропуская толкавшую его рыночную торговку, чьи многочисленные юбки приятно пахли свежей рыбой, и тотчас же забыл о ней, хотя она не раз обернулась, посылая ему кокетливые взгляды. Он с удивлением и радостью смотрел на возвышавшуюся над морем человеческих голов знакомую голову в бобровой шапке.
Жиль настолько был поражен, что не удержался и крикнул:
— Тим! Тим Токер! Двадцать святых угодников, что ты тут делаешь?!
Это был его лучший американский друг, замечательный лесной разведчик, боевой товарищ, и Жиль на миг забыл о своей измененной внешности и о странном письме. Так приятно снова увидеть спокойное лицо сына пастора Стиллборо, понять, что, как и его родная земля, Тим всегда остается самим собой. Единственной данью европейским обычаям было то, что вместо замшевой куртки с бахромой он надел коричневый драповый редингот, а галстук завязал так хитроумно, что он больше походил на веревку с помпонами.