...Дальше Тишинская площадь, цыганское государство. Тишина и Грузины. Там же в переулочке жил душевнобольной Батюшков, Пушкин навестил его третьего апреля тысяча восемьсот тридцатого года. Знаете, мои милые, лучше, пожалуй, я подарю вам мою книжечку, там все это есть. А когда я поправлюсь, мы пойдем, пойдем и будем ходить много дней подряд. А потом поедем в Ленинград, я давно хочу съездить с вами в Ленинград. Я решил не умирать. Буду лечиться. Умирать не буду...
- Яблочный пирог удался у меня, - сказала Надежда Сергеевна, - я его теперь всегда буду делать. Попробуй.
- Понимаешь, родная, ты права, в том смысле, что нужен воздух, тогда появится аппетит.
Петр Николаевич замолчал, ему трудно было говорить. Но под конец улыбнулся, погрозил пальцем и сказал:
- Катю не обижай, береги. Не ссорьтесь. Оттуда увижу, рассержусь.
- Очень милая шутка, - ответил художник сдавленным голосом, - вполне в вашем стиле.
Катя схватила руку Петра Николаевича, прижалась щекой.
- Запрещенный прием, прекрати, - прошептал художник.
Петр Николаевич услышал.
- Запрещенные не все плохие, есть хорошие. Она знает.
Он погладил Катю по голове.
Он устал, надо было дать ему отдохнуть. Попрощаться и не заплакать. Улыбка - последнее мужество, последняя доброта тех, кто остается жить. Художник увидел, как смотрит Петр Николаевич на Катю, взмахнул рукой и выскочил за дверь. Женщины сильнее в таких испытаниях, а мужеству надо учиться каждый день.
Потом Надежда Сергеевна еще несколько раз предлагала позвать кого-нибудь, Петр Николаевич не хотел. Только ее просил не оставлять его одного, просил:
- Посиди. Я все время один.
- Я все время с тобой. Я выхожу только на кухню.
- Не надо.
- Арсений и Катя звонили.
- Больше никого не хочу. Не могу.
Это и был конец. Не боль, не страдания, не невозможность встать с дивана, а уход этот от людей, от себя, от нее. Он не благодарил ее больше, ни о чем не вспоминал, это был уход и от воспоминаний, он лишь держал ее руку в своей, как держит младенец почти бессознательно теплый палец матери.
Люди, вещи, время, эта сырая холодная комната, которая с ним была живой и прекрасной, уходили вместе с ним.
Его хоронили в сияющий, светлый день, а до того была все время серая, дождливая погода, и Катя подумала, что это дар Петра Николаевича тем людям, которые придут его проводить, еще один его подарок среди всех прочих, еще одна примета его доброты.
Народу на вынос собралось очень много, люди плакали, не утирая слез, не стесняясь, принимая как благо эту возможность свободно и откровенно оплакать последнего человека девятнадцатого века, Последнего Чудака, Последнего Добряка, хотя, наверно, он не был последним и никогда не будет последнего.
Сослуживцы Надежды Сергеевны, две молоденькие испуганные женщины, особыми, охраняющими движениями поддерживали ее под руки и вели, им казалось, что она не может идти сама. А она стеснялась попросить, чтобы они ее отпустили. Для них она была вдова за гробом, для себя она еще была никто и ничто, человек, который знает, что должен идти, ехать, сидеть, стоять, опять ехать. А больше пока не знает ничего. Похоронное агентство предложило четкую программу. Оставалось ее выполнить. Она знала, что не упадет в обморок и не будет плакать. Если бы она умела плакать, может, было бы лучше. Не сейчас, сейчас ничто не имело значения, а раньше, когда-то. Может быть, ему живому было бы лучше, если бы она умела плакать, а не молчать неделями. Ничего не вернешь, ничего не исправишь.
Гроб был разрисован волнистыми желтыми линиями по рыжему фону, разделан, что называется, под орех, любимое им дерево, материал восемнадцатого века. Он бы посмеялся на такую красоту или рассердился и стал объяснять, почему это плохо, безвкусно и невозможно. Он умел сердиться, умел смеяться, умел прощать.
Его положили в гроб в темном костюме, в белой рубашке, Катя уверяла, что так полагается. Откуда она это знала? Она специально купила шелковый галстук и повязала его, подобрала запонки, расправила манжеты, добиваясь какого-то ей известного эффекта. У Надежды Сергеевны не хватило духу все это отменить в пользу старой бархатной куртки.