Никто им не мешал, Ларисина мать жила в Подмосковье, а мать Кости писала письма с Урала, полные заботы и тревоги, просьб не курить, надевать теплое белье и раз в день есть горячее.
Жизнь наконец-то смилостивилась над Ларисой, послала знак своего расположения, как посылает его каждому хотя бы один раз. Знак, шанс, конец веревки.
Когда она приходила домой и Костик спрашивал, что новенького, она осторожно выбирала из впечатлений и встреч дня то, что могло ему показаться интересным. В чем-то ошибалась, иногда попадала в цель. Была умна, слаба, неумела, неопытна, начинала с нуля. Она полюбила, а он? Он был с ней. Старинная формула - "они были предназначены друг другу" - вряд ли к ним относилась, они соединились случайно, но пока все шло хорошо. Может быть, они были предназначены друг другу?
Петр Николаевич позвонил художнику, и тот мигом прибежал с пучком фиалок.
- Цветы прекрасной даме, - сказал Петр Николаевич.
По правде, он любил цветы больше, чем их любят прекрасные дамы.
- Работаю, - сообщил художник. - Кажется, что-то получается. С глупостями решил кончать. Или - или.
- Ну слава богу.
- Или я рисую и я - художник, или возвращаюсь на старое место, где другие рисуют, а я их благодетель и отец родной. Вы ведь знаете, я любил тот журнальчик и делал его с удовольствием.
- Вы администратор неплохой, я это всегда говорил.
Художник бросил подозрительный взгляд, не хотят ли его тут оскорбить, но глаза старого друга смотрели серьезно, лицо было доброе.
- Как вы себя чувствуете? - спросил художник.
- Я, мой милый, здоровее всех. Вы мне сегодня нравитесь.
Петр Николаевич похлопал друга по сутулой замшевой спине.
- Все любят пай-мальчиков, прямо удивительно. Кто бы это любил не пай-мальчиков. А вы знаете, я все-таки еще раз позвонил той мадам. Она свою жабу отдала, как вам это нравится.
- Я знаю.
- Кому?
- Какая вам разница.
- Нет уж, начали, так договаривайте, - потребовал художник, как всегда проходя по краю самообладания. - Кто счастливый соперник?
Петр Николаевич назвал имя.
- Сильна, бродяга. - Художник присвистнул, качнулся с пятки на носок и неожиданно засмеялся. - Знаете, я даже рад. Клянусь. Жаба жабе жабу подарила. А меня судьба уберегла, я чист. Я в командировку уезжаю на два месяца, погляжу, как люди живут, подышу уральским воздухом. А мы давайте погуляем по Москве, сегодня чудная погода.
- С удовольствием, - сказал Петр Николаевич. - Я сейчас.
- А я уже, - сказал художник и натянул на себя нечто защитно-брезентовое, в пятнах краски и плохой погоды, водрузил как символ победы над бедной своей Катей, которая еще недавно говорила, что у ее мужа обязательно будет новое демисезонное пальто.
- Катю не обижаете? - спросил Петр Николаевич.
Художник закрыл голову капюшоном и не ответил.
Петр Николаевич шел медленно, ему казалось, что очень холодно. Зима всегда была его врагом. Всегда? Да нет же, конечно, когда-то была другом, подружкой с румянцем на щеках.
Пальто давило на плечи, на грудь. Боли не было, только обидное, глупое ощущение, что летишь, когда лететь тебе, собственно, некуда.
- Какой странный ветер, - пожаловался Петр Николаевич. - Северный.
Художник предложил, что возьмет его на руки и отнесет куда-нибудь, где нет ветра.
- На помойку, - сказал Петр Николаевич, обретая земное притяжение. Между прочим, отпустило.
И зима утихла. Петр Николаевич почувствовал теплый воздух и отчетливый запах земли и травы, словно Арбатская площадь осталась без асфальта.
Художник расстегнул свою робу и шагал, изредка задевая спутника длинными руками. А Петр Николаевич шел и думал, что для ощущения удачного дня нужна не женщина, пусть самая милая, а мужчина, единомышленник, еще лучше сын, и он был у него.
Так они шли. Один из них в этот день все видел и замечал, потому что ему было скоро умирать. А другой понимал это, страдал и, значит, тоже все понимал.
Лужи сверкали на солнце рыбьей чешуей и как будто плыли куда-то, плыли дома и деревья. Земля чуть-чуть дымилась. Дети и птицы, шалея от весны и свободы, кричали на бульваре, что, с обычными городскими преувеличениями, Петр Николаевич назвал райской музыкой.