Ты помнишь, как это было в первый раз?
Толстые тюремные стены, шарообразные кирпичи которых скрепляет раствор, замешанный на яйцах и сперме. Побелка на потолке, пористая и местами прогнившая от пропитавших ее ночных кошмаров. Пожухшая зелень стен, истлевшая снизу и махровая, словно листья мимозы или бахрома дендритов, сверху. И тебе, с первых минут пребывания в этом узилище, казалось, что камера по колено наполнена застоявшейся водой, состоящей из кишечных газов, стразов, страха и неудовлетворенной похоти многих десятков поколений арестантов. И вода эта, и ее испарения, что были плотнее самой лихо воняющей жидкости, тормозили не только движения и мысли, но и, просачиваясь наружу, ускоряли все коловращение окружающего камеру пространства.
В то утро ты уже знал, что это произойдет. Ты искал в себе крупицы внутреннего протеста, зерна нежелания, но не находил их. Ты пытался ощутить радость дихотомии, блаженство, испытываемое идущим впервые, но за многими, однако и их не оказывалось на привычных местах. Даже равнодушие с безразличием удалились прочь, оставив тебя наедине с принятым тобой будущим.
Часы на тюремной башне после полуночи вдруг пошли дальше, накручивая недоумевающее время на ось стрелок. И те три часа, которые они доселе всегда тебе дарили, рассыпались мелкими и печальными осколками, разбитые молчанием, наступившим после двенадцатого удара мышьяковых колоколов.
Унитаз пересох, и по его стоку катились лишь скупые, черствые и беззвучные слезы. Даже птицы не решались в эту ночь пролетать мимо окна твоей камеры и заслонять своими крыльями твое последнее небо.
А утром, после восхода, воздух превратился в творог и зеки жадно, горстями, половниками и ложками запихивая в рот дробящиеся куски, ели его мягкую синеву. Шестерки суетливо наполняли целлофановые пакеты и волокли их своим паханам, украдкой отъедая вываливающиеся и сочащиеся утренней свежестью куски. Паханы же невозмутимо принимали эти дары и складывали в тумбочки, чтобы потом, когда все кончится, наслаждаться нежданным подарком природы и вызывать зависть, озабоченность и злость своих сокамерников.
– Не переживай.
Твой сосед по нарам, с которым ты делил махорку, резал часы и процеживал утлые глотки ночного воздуха, заговорил, глядя в потолок, и концы его слов утопали в прошлом, а начала едва проглядывали из грядущего.
– Ты еще напишешь об этом книгу. Знаешь, некоторые книги похожи на самогон. Они медленно капают из змеевика и неторопливо убивают читателя. Другие – похожи на подземные цветы. До них надо долго докапываться, чтобы металл разбудил их цвет, а камень – запах, и тогда Луна и Лилит соединятся в надире, и книга, как цветок, поглотит читателя целиком, не оставив и следа от его путешествий и изысканий.
Нет. Твоя книга будет другой. Ты будешь долго натягивать тетиву. Так долго, что ее шелк прорежет до ногтей твои пальцы, а выступившая кровь загустеет и покроется плесенью. А потом, когда текст созреет, ты выпустишь его, и он будет убивать, моментально разя наповал всех, кто всего лишь осмелится прикоснуться к твоей книге.
Ты попытался возразить, но как только твой язык сформировал фразу и готов был выпустить ее, как воробья, сосед заговорил опять.
– Иначе – книга убьет тебя.
Твои ладони, в поисках поддержки и опровержения его слов накрыли твое сердце. Но и оно, барахтаясь под ребрами, признавало правоту сказанного.
Капли пота, покрывшие твой лоб, уже не могли удержаться на месте и, используя брови как воронку, стали одна за другой скатываться по носу. Тело, еще не смирившись с происходящим, слушало их звон, но звук этот не приносил облегчения. Ты жаждал ветра, но, посмотрев по сторонам, ты заметил, что все ветры уже разобраны более расторопными зеками. И они глазели на тебя, даже не пытаясь выскользнуть из татуированных ладоней.
Вся камера, все арестанты, сидя на матрасах, в которые сливали свое безродное семя, рассматривали тебя как путешественника в другой мир. В их взглядах не было никаких вопросов, они были приобщены к истине, пока недоступной тебе, но которую любой из сокамерников с удовольствием и отвращением тебе бы открыл.