В сумерках, когда Афонька, достаточно пьяный, вернулся на вокзал, подошел к нему в зале первого класса телеграфист с бельмом на глазу и, пристально всмотревшись, спросил:
— Вы не из Окшана будете?
Афонька, разглядев в потемках светлые пуговицы и белый кружок на картузе, кивнул головой, проникаясь почтением.
— Так что же у вас там, — телеграфист хитро подмигнул ему здоровым глазом, — есть брожение элементов, насчет республики? Я из партии, — пояснил он, опять подмигивая, — нелегальные листки печатаю.
— Не слыхал я об этих партиях, — замотал волосами Афонька, — конечно, в губернии другое дело, а у нас темь… Оголешники.
— Чего-с? — переспросил телеграфист, в третий раз подмигивая, что Афоньке очень нравилось. — Как вы сказали?
— Оголешники, говорю. Дразнят нас так, будто мы на базаре огольца высекли. А еще будто каланчу у нас в Блудовку украли, тоже дразнят.
— Головотяпы вы, а не оголешники, — строго и наставительно сказал телеграфист и, гордо закинув голову, вышел из зала, совершенно смутив собеседника.
В углу кто-то крякнул, и, оглянувшись, увидел Афонька стойку с двумя свечами, испускающими неверный свет, и буфетчика, который бегал тревожно глазами и манил его костлявыми пальцами.
— Ты смотри, — прошипел он таинственно, перегибаясь через буфет, — ты пропадешь с ним, он в этих делах меченый. Вишь ты, какую политику ведут: один выспрашивает, а жандарм за дверью присосался. Уйди от греха!
— Я и так, спасибо, — пробормотал Афонька, раскрыв от испуга рот и внутренно содрогнувшись. Поддернув торопливо кушак, он вышел в соседнюю комнату — к выходу, но, увидав там телеграфиста и жандарма, которые лежали на кулях и беседовали, остановился и испугался еще сильнее.
— Вот что, ваше благородие, — сказал он, сняв шапку и стараясь польстить жандарму покорным видом, — ноли выпьете со мной, я ставлю бутылку. Извините за дерзость, мы народ темный, ну, а выпить что ж? Со всяким можно. Как же, а?..
Телеграфист молча взял деньги и пошел в буфет, а жандарм, дохнув на Афоньку перегаром, покосил вслед глазами и сказал, позевывая:
— Если этот мигать будет, ты не бойся. У него горячка с перепою началась.
Все сделалось ясным, и Афоньке стало досадно, что, испугавшись, он послал за водкой. Ему хотелось спросить еще про буфетчика, но он заленился и заскучал. Поднявшись с кулей, он потряс жандарму руку и, почесываясь, раздумчиво сказал:
— Хотя пить я, пожалуй, не буду — мне дорога предстоит, кабы не замерзнуть. Валяйте одни, а я за лошадью пойду.
Жандарм мотнул головой, а на дворе в открытую дверь взвыл, омрачая сумерки, снежный ветер.
Вечером Афонька, спотыкаясь и ослепнув от метелицы, постучал в окно прогонной избы и велел запрягать.
Парень в малахае вывел лошадь на дорогу.
— Ты человека-то вынь оттуда, — показал Афонька на сани, — зачем чужого сажаешь, стерва! Вынь!
— А ты, коли пьяный, не озоруй, — возразил совестливо парень, — нешто не видишь: ящик, сам клал.
Афонька протер глаза и виновато улыбнулся. «И впрямь пьяный, — с облегчением повторил он про себя, — уж представляется, эка налимонился». И, сунув парню двугривенный за постой, отъехал от избы и, завалившись в передок, измученный хмелем, будто уснул…
Нахлынула белесая, беспокойная ночь, без звезд. Пролетел кто-то, развевая белыми лоскутьями, вопил в небе, гудел в полозьях. Приседая, побежал за санями, лицо в воротник уткнул, жуткое лицо, не виданное еще никем. Вспыхнули синие зги… по оттаявшим межам заворчал черный репейник… Так тяжело грезилось Афоньке сквозь мутный и головокружительный полусон.
На перевале сани качнулись, и глаза открылись ясно, словно не было дремоты. Видит Афонька, что все, как во сне: сизый полог застит глаза, и снег валит густо, проходя рядом тучной стеной и мертвенно мерцая. И тут же почуял другое, — отчего уколы пронзили тело, — будто бежит кто сзади и раскачивает, шаля, пошевни. Чтоб не слышать, закутался он в воротник и упал, съежившись тесно, в солому.
Но настойчивей дернулись сани, подбрасывая даже ящик, и вольный ветер, холодя в рукавах, взвизгнул жутко. Отчаянно приподнявшись, оглянулся Афонька, стиснув зубы, и дико закричал, словно увидев что. Потом, не веря, оглянулся опять и, ударив что было мочи лошадь, бросился ничком на дно саней и дрожал, слушая…