«В кабинете послышался шорох; ореховая дверь резного шкафа отворилась сама собою, и на отворившейся обратной половинке ее, ухватившись рукой за медную ручку замка, явилась живая фигурка. Если бы в темной комнате вдруг вспыхнула прозрачная картина, освещенная сильно сзади лампами, она бы так не поразила внезапностью своего явления. Видно было, что она взошла с тем, чтобы что-то сказать, но увидела незнакомого человека. С нею вместе, казалось, влетел солнечный луч, и как будто рассмеялся нахмурившийся кабинет генерала. Пряма и легка, как стрела, она как бы возвышалась над всем своим полом; но это было обольщенье. Она была вовсе невысока ростом. Происходило это от необыкновенного соотношения между собою всех частей ее тела. Платье сидело на ней так, что, казалось, лучшие швеи совещались между собою, как бы убрать ее. Но это было также обольщенье. Оделась она как будто бы сама собой; в двух, трех местах схватила, и то кое-как, неизрезанный кусок одноцветной ткани, и он уже собрался и расположился вокруг нее в таких сборках и складках, что ваятель сейчас же перенес бы их на мрамор. Все барышни, одетые по моде, показались бы перед ней чем-то обыкновенным» (стр. 61 и 62 второй части «Мертвых душ»).
Описание это, по моему мнению, ниже самых напыщенных описаний великосветских героинь Марлинского, потому что там по крайней мере видно больше знания дела и, наконец, положено много остроумия. Тон речи этой восемнадцатилетней девушки превосходит своею фальшивостью самое описание. «Он плутоват, гадковат», – говорит она об одном Вишнепокромове, или следующим образом возражает отцу: «Я не понимаю, отец, как с добрейшей душой, какая у тебя есть, и с таким редким сердцем ты будешь принимать этого человека, который, как небо от земли, от тебя». Грустней всего, что эти ошибки великого мастера не могут быть извинены недоконченностью в отделке, или какими-нибудь пропусками, а напротив, ясно видно, что все это сделано с умыслом, обдуманно, с целью поразить читателя, и в то же время без всякого эстетического чутья. Неприятность впечатления этого фальшиво выполненного лица снова выкупается в дальнейшей сцене генералом и развернувшимся, но постоянно верным самому себе Чичиковым, в котором можно разве только укорить автора за анекдот о черненьких и беленьких[26]. Видимо, что анекдот этот подслушан у рассказчика, придавшего мастерством рассказа самому анекдоту значение, которого в нем нет. Поставлен он с понятною целью вызвать от генерала несколько честных и энергических замечаний на счет взяток; но для этого следовало бы взять более резкий и типичный случай, которых много ходит в устных рассказах.
За визитом к генералу следует большой пропуск, и мы уж встречаем Чичикова, едущего к родственнику генерала, полковнику Кошкареву, и попадающего, вместо того, к помещику Петуху. Петух этот очень напоминает собой первоначальные веселые типы Гоголя, и читатель, конечно, с удовольствием с ним встречается, хотя первая сцена, где тащат Петуха в воде неводом, невозможна и потому карикатурна; но что истинно хорошо, так это два сына Петуха, гимназисты, которые уж и трубку курят, и за столом без всяких заметных последствий рюмку за рюмкой опрокидывают, и один из них с первых же разов стал рассказывать Чичикову, что в губернской гимназии нет никакой выгоды учиться, что они с братом хотят ехать в Петербург, потому что провинция не стоит того, чтоб в ней жить. «Понимаю, – сказал Чичиков, – кончится дело кондитерскими да бульварами!» При таком легком очерке милые мальчики стоят пред вами как живые, и вы знаете уж всю их дальнейшую карьеру. Приехавший затем Платонов – лицо, хорошо на первый раз показанное, но очень мало потом развитое, и потому о нем ничего нельзя сказать, но в то же время невозможно удержаться от выписки того, каким образом Петух заказывал кулебяку.
«И как заказывал! У мертвого родился бы аппетит. И губами подсасывал и причвакивал. Раздавалось только: «Да поджарь, да дай взопреть хорошенько!» А повар приговаривал тоненькой фистулой: «Слушаю-с. Можно-с. Можно-с и такой».