Мы спустились из долины. Почти на опушке леса, в соседстве с поселком Инари, мы прошли мимо ограды в виде высокого палисадника из стволов белой березы.
— Это Голгофа оленей, — сказал Курт Франц. — Осенний обряд забоя оленей — это нечто вроде Пасхи лапландцев, он напоминает жертвоприношение Агнца. Олень — это Христос лапландцев. Мы вошли в эту просторную ограду, и в холодном резком свете, падающем на траву, перед моими глазами предстал необычный, удивительный лес: это были тысячи и тысячи оленьих рогов, то фантастически нагроможденных, то редких и местами одиноких, как костяные кусты. Легкий зеленоватый, желтый и красный мох покрывал наиболее старые из них. Многие рога были молодыми, нежными, и твердая костяная кора еще не покрыла их. Одни были плоскими и широкими, с симметричными отростками, другие напоминали своей формой ножи: можно было думать, что это стальные лезвия, торчащие из-под земли. С одной стороны, у ограды, были свалены тысячи и тысячи оленьих черепов, напоминавших по своей форме ахейские[633] каски, с пустыми треугольными орбитами в твердой лобовой части, белой и гладкой. Все эти рога походили на стальные доспехи воинов, павших на поле битвы. И притом вокруг не было никаких следов битвы: порядок, спокойствие, мир, глубокий и торжественный. Порыв ветра пронесся по лугу, зашуршав пучками травы, выросшей между неподвижными костяными деревьями этого необыкновенного леса.
Осенью стада оленей, побуждаемые и ведомые инстинктом, тайным призывом, преодолевают огромные расстояния, чтобы достичь этих диких голгоф, где лапландские пастухи ждут их, сидя на корточках в своих «шляпах четырех ветров» — нелиентуулен лакки[634] — сдвинутых на затылки, со своими короткими сверкающими пуукко, зажатыми в их маленьких руках. (Малые размеры и нежность рук лапландцев удивительны. Это самые маленькие, самые нежные руки в мире. Замечательный ансамбль, бесконечно тонкий, изготовленный из лучшей стали. Пальцы тоже тонкие, терпеливые, драгоценные как инструменты швейцарского часовщика из Шо де Фон, или гранильщика алмазов из Амстердама). Послушные и ласковые, олени подставляют шейную вену смертельному лезвию пуукко. Они умирают без крика, с патетической и безнадежной покорностью. «Как Христос», — говорит Курт Франц. Внутри ограды, на земле, пропитанной таким количеством крови, растет густая трава. Но маленькие листочки некоторых кустов кажутся сожженными каким-то большим огнем; быть может, это огонь и жар крови сжигает их и придает им красноватый цвет.
— Нет, нет! Это не может быть от крови! — сказал Курт Франц. — Кровь не сжигает.
— Я видел, как от одной капли крови, — ответил я, — выгорали целые города.
— Кровь вызывает во мне отвращение, — сказал Курт Франц, — это грязная вещь. Она пачкает все, до чего ни коснется. Блевотина и кровь — вот две вещи, которых я не выношу больше всего.
Он провел рукой по лбу, уже разъеденному лысиной, точно паршой. Он сжимал мундштук своей «Лилли Хаммер» беззубым ртом, но время от времени вынимал его изо рта, чтобы яростно плюнуть, слегка наклоняясь вперед. Пока мы шли по поселку, две женщины, две старых лапландки, сидевшие на пороге одного их домов, провожали нас своими полузакрытыми глазами, постепенно поворачивая вслед за нами свои желтые морщинистые лица. Они сидели на корточках и, соединив руки под коленями, курили свои короткие глиняные трубки. Шел тихий дождь. Большая птица пролетела низко над кронами деревьев, испуская хриплые и монотонные вскрики.
Перед гостиницей генерал фон Хёйнерт готовился отправиться на рыбную ловлю. Он надел лапландские сапоги из оленьей кожи, достигавшие ему до половины бедер, и задрапировался в широкую антимоскитную накидку. Руки его до локтей были скрыты большими перчатками из собачьей кожи, и теперь, стоя перед гостиницей, он ждал, когда его лакей-лапландец Пекка закончит упаковку мешков с провизией. Генерал фон Хёйнерт был в полной боевой форме: на лоб его надвинута стальная каска, на поясе укреплен большой маузер. Он опирался на свою длинную удочку, как немецкий копейщик на свое копье, и время от времени обращался к капитану альпенйегеров, стоявшему с ним рядом, маленькому, коренастому человеку, с серыми волосами и лицом тирольского горца, розовым и улыбающимся. Позади генерала, на почтительной дистанции, находился Георг Бендаш, в одеревенелой стойке по команде «смирно», тоже обутый, в перчатках и при оружии, закутанный в сетку от гнуса, опускающуюся почти до самых ног. Он приветствовал меня движением головы, и по тому, как он шевелил губами, я догадался, что он шепчет про себя какое-то крепкое берлинское проклятие.