— И наступит день, когда мы увидим коммуниста без Маркса[465], — добавил Кантемир. — По крайней мере, это является идеалом для многих англичан.
— Идеал множества англичан, — пояснил Константиниди, — это «Капитал» Маркса в издании «Блю бук»[466].
— Англичанам, — сказал Ага Аксель — не приходится бояться коммунизма. Для них проблема коммунизма — это остаться победителями в борьбе классов на поле, на котором они одержали победу под Ватерлоо, на футбольном поле в Итоне[467].
Графиня Маннергейм рассказала, что за несколько дней до этого посол Германии фон Блюхер в беседе с несколькими своими коллегами казался очень встревоженным коммунистической опасностью в Англии. «Don’t worry[468], — сказал ему граф Адам Мольтке-Хиндфельдт, секретарь датского посольства, — Britain never will be slaves[469]».
— Англичане, — возразил де Фокса, — обладают большой добродетелью совлекать с вопросов все излишние затемняющие их элементы. Таким образом они умеют обнажать самые сложные и запутанные проблемы. Мы еще увидим коммунизм, — добавил он, — прогуливающимся по улицам Британии, как леди Годива[470] на улицах Ковентри.
Было, вероятно, два часа ночи. Стало холодно, и от металлического света, проникавшего через широко открытое окно, лица собеседников выглядели до такой степени бледными, что я попросил де Фокса распорядиться, чтобы закрыли окна и зажгли свет. Все мы имели вид трупов, потому что ничто в такой мере не наводит на мысль о смерти, как человек в вечернем туалете при свете дня, или молодая женщина, с подкрашенным лицом и обнаженными плечами, украшенная безделушками, блестящими в солнечных лучах. Мы сидели кругом роскошного стола, как мертвецы, справляющие в Гадесе[471] некий траурный банкет. Металлический свет ночного дня придавал нашей коже мертвенно-бледный, погребальный отблеск. Лакеи закрыли окна и зажгли свет. И тогда нечто мягкое, интимное, личное, проникло в комнату, вино загорелось в бокалах, наши лица вновь зарозовели, глаза приобрели веселый блеск, и наши голоса снова стали теплыми и глубокими, как голоса живых людей.
Внезапно послышалась долгая жалоба сирен воздушной тревоги. Тотчас же начался заградительный огонь противозенитных батарей. С моря донесся мягкий, словно пчелиное жужжанье, рокот советских моторов.
— Это, быть может, смешно, — сказал Константиниди, — но мне страшно!
— Я тоже боюсь, — сказал де Фокса — и в этом нет ничего смешного.
Мы все не шевелились. Удары взрывов были тревожными и глухими, стены дрожали. Перед Колетт Константиниди бокал треснул с легким звоном. По знаку, поданному де Фокса, один из лакеев раскрыл окно. Нам стали видны советские самолеты; их было, наверное, не менее сотни. Они летели низко над крышами города, как огромные насекомые с прозрачными крыльями.
— Самое странное в этих светлых северных ночах, — сказал Мирсеа Бериндей, со своим странным румынским акцентом, — это возможность видеть при полном свете ночные жесты, мысли, чувства, вещи, которые рождаются только в таинственном мраке, которые ночь ревниво охраняет, укрывая в своей тьме. И, повернувшись к г-же Слёрн, он добавил: — Посмотрите! Вот ночное лицо!
Бледная, с губами слегка трепещущими и дрожащими, светлыми веками, госпожа Слёрн улыбалась, склоняя свой лоб. Госпожа Слёрн — гречанка. У нее прозрачное лицо, черные глаза, высокий и чистый лоб, античная нежность в улыбке и движениях. У нее совиные глаза — глаза Афины, с белыми, нежными и встревоженными веками.
— Я люблю, когда мне страшно, — произнесла госпожа Слёрн.
Время от времени глубокая тишина сменяла треск орудий артиллерии, разрывы бомб, рокот моторов. В эти короткие мгновения затишья становилось слышно пение птиц.
— Вокзал охвачен пламенем! — сказал Ага Аксель, сидевший напротив окна.
Даже магазины Эланто горели. Было холодно. Женщины кутались в свои шали. Ледяное солнце ночи проглядывало сквозь деревья парка. Где-то вдали, в стороне Суоменлинна[472], лаяла собака.
И тогда я стал рассказывать историю Спина, пса, принадлежавшего итальянскому послу Мамели, в дни бомбардировки Белграда.