— Уйди, уйди... не буду одеваться, уйди от меня!
— Ну чего же плачете? — говорила нянька сдержанным, уже заискивающим голосом, подавляя злобу, но я продолжал плакать, пока не вошла мать.
— Что у вас тут? Ты чего плачешь?
Я всхлипывал, ничего не отвечая.
— Ты что плачешь? — переспросила мать, заботливо наклоняясь.
— Да они вот не хотят одеваться, — проговорила нянька, натягивая мне чулки.
Я уже ничего не отвечал и не оправдывался, желая показать, что меня обидели, и только утирал слезы.
— Вечно, Анисья, ты с ребенком что-нибудь сделаешь. Ведь сколько раз я тебе говорила...
— Да, ей-богу, барыня, я только разбудила их и говорю: «Надевайте шаровары», а они стали плакать.
Нянька передавала дело несколько иначе, и мне приятно было, что она боится матери и принуждена лгать. Но мне хотелось, чтобы ей досталось побольше.
— Мама, она меня побила.
— Ну-ну, одевайся, одевайся, — проговорила мать, не совсем доверяя моим словам, чувствуя, что и я, вероятно, не совсем прав, и не желая в то же время бранить при мне прислугу.
Мне сделалось немножко неловко и обидно, что няньку не выбранили хорошенько за меня, и я молча стал надевать свои сапожки.
Как только мать вышла, мне захотелось поскорей забыть всю эту неприятную историю с нянькой. Я снова вспомнил, что я сегодня поеду верхом на Калмычке, и мне опять сделалось весело.
Я побежал в другую половину хаты, где мы квартировали, попросил Нефеда, нашего денщика-повара, полить воды, быстро умылся и, освеженный холодной колодезной водой, прибежал к матери.
Она сидела за простым белым крестьянским столом, на котором шумел начищенный походный самовар. Кругом на полу, на лавке, на складном стуле стояли корзины, лежали мешочки и сумочки с дорожными припасами и какие-то свертки из синей сахарной бумаги. Мать разливала чай и то и дело доставала из корзин то то, то другое, или торопливо рылась в них и потом вдруг вспоминала, что то, что она искала, уже вынуто и лежит на столе. В хату беспрестанно входили и выходили денщики, вынося подушки, сундуки, узлы. Нянька суетилась около детей, которых усадила к столу, нагромоздив на лавках подушки, чтобы было не низко сидеть, и поила их чаем. Маленькая четырехлетняя сестренка что-то рассказывала, размахивала ручонками и все не хотела пить чай, а нянька уговаривала ее и обещала, что они сейчас пойдут «тпруа» и их повезут лошадки.
Я подошел к матери, сказал: «С добрым утром, мама» — и поцеловал у нее руку. Радостное и оживленное чувство наполняло меня ввиду предстоящей езды верхом на Калмычке, и мне хотелось особенно приласкаться к ней, но заботливое выражение ее лица и торопливость, с какой она старалась поскорее окончить чай, чтобы не опоздать к выступлению, удержали меня.
— Пей, Костя, сейчас и выезжать будем.
— Мама, вы мне дайте булку с маслом, а чаю я не хочу.
— Ну вот еще что. А потом выедем, голодный будешь! Садись пей.
Я сел и стал торопливо глотать горячий и сладкий чай, чтобы поскорее отделаться и побежать к Калмычку.
Отца не было. Он служил в полку казначеем и большую часть времени проводил у полковника. Они вместе и уезжали на следующую станцию, впереди полка. Мать между тем распоряжалась, спешно отдавая приказания: то надо было взять свежего молока на дорогу и вымыть хорошенько бутылки, в которых оно бы не прокисло, то воды захватить, то сварить детям яиц всмятку и уложить их в гарнец с овсом, — и постоянно раздражалась, потому что суетившаяся прислуга забывала сделать, что приказывали, или делала не так, как было надо.
Это повторялось каждое утро вот уже две недели с тех пор, как мы присоединились к полку, и я привык ко всему этому, но сегодня вся эта суета показалась мне необыкновенно мелочной и совершенно ненужной. Они все суетились и заботились о каком-то молоке, яйцах и как будто не знали, что я сегодня должен ехать на Калмычке.
Наконец я, поминутно обжигаясь, кое-как допил свой чай и, насилу отбившись от стакана молока, который мать непременно хотела заставить меня выпить, выбежал из хаты.