Снова зашумел класс, полетели вопросы:
— Василий Максимович, а что лучше — счастье или удача?
— Кто ваш любимый литературный герой?
— Нравится ли вам разгадывать кроссворд?
— Любите ли вы Хемингуэя?
— Что вам больше всего нравится в нашей станице?
— Ваше хобби?
Услышав непонятное ему слово «хобби», Василий Максимович прятал в усах усмешку, молчал.
— Про хобу ничего вам не скажу, потому как и в глаза ее я еще не видал, — сказал он под общий смех. — А вот что мне в станице всего больше по душе, скажу: холмы! Красивые они по весне, когда на них зацветают маки, и осенью, когда ветерок клонит долу белую волну ковыля. Смотришь на них и насмотреться не можешь. Для меня холмы — это что-то такое, что вошло в мою жизнь и о чем словами не высказать.
— Евдоким спрашивал, показывал ли я школьникам свои руки? — как бы продолжая думать, спросил Василий Максимович. — Нет, не показывал, а намек давал, что оно такое, мозоли и потная рубашка на спине. Посмеиваются, что им… Не понимают.
— Может, этого им и не надо понимать? — спросила Анна. — Может, они проживут и без мозолей? Грамотные, культурные. Возьми хоть бы нашего Гришу. И музыкант, и в рассуждениях сурьезный. И это словцо придумал: контюр или ноктур.
— Музыка, — многозначительно сказал Василий Максимович. — Нам, мать, такое не выговорить, язык зачерствел, не гнется.
Возле калитки, зафырчав, остановилась «Волга».
— Это за мной. — Василий Максимович снял с вешалки свою рабочую, с замасленными рукавами куртку, отряхнул ее и накинул на плечи. — Анисим Лукич обещал подвезти в отряд. — Постоял у дверей, хмуря брови. — Что-то Евдоким не уходит у меня из головы. Опять не получилась у нас балачка.
— Видно, на разных языках толкуете.
— А почему на разных? Ить мы же братья.
Не дожидаясь ответа, Василий Максимович ушел.
Над степью черный купол неба. Двигался трактор, прожекторами рассекая темень. Мотор не гудел, как гудит он обычно днем, а рокотал, и в темноте эти отчетливо слышимые звуки разлетались далеко окрест. Тянулась и тянулась высвеченная фарами борозда, на стерню, позвякивая, ложились гусеницы, и свежий чернозем искрился, как антрацит.
Василий Максимович положил руки на рычаги и, глядя на стерню, на бугрившиеся блестящие гусеницы, ладонью чувствовал движение машины. «Евдоким, как заноза, сидит в моей душе. Пути-дорожки наши разошлись давно, водораздел между нами пролег еще в тридцатом… И чего ж мы до сей поры не можем примириться и жить по-родственному?..» Замечал Василий Максимович: ночью, на пахоте, одолевают раздумья, встает, воскресает в памяти и что-то совсем близкое, что случилось вчера или сегодня, и что-то далекое, что уже, казалось, давным-давно было забыто. Почему-то вспоминалось большое сербское село Уграновицы. В Уграновицах Василий Максимович побывал в прошлом году — вместе с механизаторами выезжал за границу. Автобус с гостями остановился на заросшей бурьяном улице. Крестьяне, совсем не похожие на кубанских, обступили гостей, по-своему что-то лопотали, радушные, улыбчивые. Когда начали приглашать приезжих к себе в дома, Василий Максимович оказался гостем Новака Йовановича. Невысокий худощавый мужчина лет шестидесяти взял Василия Максимовича под руку и увел в свой двор. И как только гость переступил порог, его сразу же усадили за стол в самом почетном месте, на колени постелили расшитый рушник. «Как и у нас, на Кубани, так и тут, сперва угощение, и рушник кладут, как и у нас, на колени, и люди, как и у нас, радушные», — про себя отметил Василий Максимович.
Говорили на ломаном «сербско-русском» языке, что-то понимая, что-то не понимая. Больше всего догадывались по жестам, улыбкам. Новак представил Василию Максимовичу свою семью. Жена Ядвига, женщина немолодая, чем-то, возможно, своим приветливым лицом, была похожа на Анну. Сын Лазо с черной стежечкой усиков на худощавом загорелом лице поглядывал на Василия Максимовича так, словно все еще никак не мог поверить, что видит в своей хате тракториста с Кубани. Жена Лазо Спомелка, красавица с тонкими черными бровями, подавала на стол. Рядом с Новаком сидел его десятилетний внук Миша, лобастый мальчуган со строгими глазами.