Только начинало светать, когда, заспанный, зевая и потягиваясь, из своей берлоги вылез Кузьма. А Кузьма Крючков все еще дремал. Осовелые после приятных сновидений глаза были чуть прикрыты черными, как замки, веками. Пупырчатая нижняя губа отвисла и оголила длинные, некрасивые зубы. Ноги стояли криво. Подагрические колени утолщены, спина провисла, хвост куцый, вылезший на репице. Кузьма посмотрел на своего друга, покачал головой и сказал:
— Стареем, тезка, стареем. Я-то еще ничего, бодрюсь, а ты совсем сдаешь. Когда ты под седлом и когда тебя трогаешь плеткой, то еще ничего, терпимо. Иногда смахиваешь и на строевика, честное слово! А вот поглядишь на тебя со стороны, когда ты стоя спишь, — истинная развалина. И ноги у тебя изогнуты рогачом, и губа так отвисла, что смотреть противно, и весь ты стал какой-то замухрышистый. — Тронул коня плеткой, у Кузьмы Крючкова дрогнули замшевые веки, мелкая дрожь зарябила по коже. — Проснись, бродяга! Эх ты, старость… И опять не могу понять, кому, окромя меня, нужна такая уродина? Ну и оставили бы нас в покое. Потрудились мы сколько годов вместе, а теперь жить бы нам спокойно. Так нет, гоняется Иван на мотоцикле, кричить, дескать, лови вора. А кто вор? Какой же я вор или преступник? — Ласково погладил худые бока коня, из гривы вынул репей, похлопал по холке. — Ну ничего, не журись, тезка Крючков. Мы сперва побываем с тобой у районного начальства. Не помогуть нам в районе, доберемся и до моего братеня. Хороший он человек, Алеша. И начальник большой. Он обязательно нас выручить. Ну, пора в дорогу. Давай подтяну подпруги. Голову, голову!
По пути в Рощенскую лежало озерцо. Всходило солнце, и озерцо блестело, искрилось, будто его кто подпалил. Горбатилась плотина поперек речки, и от нее по балке поднялась вода. Берега уже успели зарасти камышом. Люди набросали в озерцо мальков серебряного карпа и голавлей. Пескари и караси расплодились сами по себе. Устоявшаяся вода кишмя кишела рыбой. «Сколько ее тут! — подумал Кузьма. — Вот бы где половить рыбку».
Он попоил коня, сам умылся. Из переметной сумки достал завернутую краюху хлеба, сваренную в мундире картошку, — еще вчера все это сунула в сумку Аннушка. Ногтем счистил кожуру, посолил картофелину и съел с хлебом. Запил водой, черпая ее пригоршней. Закурил, посидел с цигаркой на берегу. Потом свернул бурку, приторочил к седлу. От озерца в Рощенскую поехал напрямик — через холмистую, в желтых красках ранней осени степь.
Синее-синее небо. На нем, как на тончайшей бумаге, рисовались зубцы Кавказского хребта. Были они в это время не белые, а изумрудные, точно высеченные из малахита. Эльбрус в своих нарядных папахах был озарен лучами и сиял, искрился так, что смотреть на него было больно.
На этом величественном фоне каким-то печально-одиноким анахронизмом казался всадник в степи Кузьма торопил коня, показывал ему плетку, поругивал, и Кузьма Крючков, желая угодить другу, старательно топтал копытами жнивье, часто сбиваясь на тряскую иноходь.
В высоком казачьем седле Кузьма сидел несколько боком, как обычно сидят опытнейшие табунщики, когда им надо поглядывать и вперед и назад. Помахивая плеткой, он смотрел на горы, и были они ему родными и дорогими. Ближние были укрыты лесом, будто зеленой буркой, и сверху подернуты слабым туманцем. Мысленно старый табунщик находился там, в ущелье, где прошла его жизнь, жизнь, как он полагал, нелегкая, но и не безрадостная. Было всего понемногу: и горестей и радостей. Состарившись и оказавшись в таком трудном положении, Кузьма и теперь не роптал и не жаловался на судьбу. Он был доволен тем, что многие годы растил коней и что видел только горы и ферму, только ущелья, пастбища и табуны.
Думая о пережитом, Кузьма начал в уме подсчитывать, сколько же у него побывало верховых лошадей. Всех припомнить, оказывается, было трудно. Помнит, что первого коня вороной масти подседлал в ту ночь, когда с братьями и отцом уехал в отряд Кочубея. В отряде пришлось сменить раненого коня на резвую кобылицу-трехлетку. Помнит, когда организовали коневодческую ферму, ему дали буланого иноходца по кличке «Оракул». В Отечественную войну под ним в боях погибли три коня: Орлик — в январе 1942 года при взятии Ростова, Карагач — когда гуляли по тылам врага, и Гончий — в боях близ Белой Церкви. А сколько же им было взято из табуна и обучено уже после войны? Поездит, бывало, год, приучит к седлу и передает то в бригаду, то в правление колхоза. Кузьма Крючков был не то пятнадцатым, не то семнадцатым и теперь уже, кажется, последним.