— А у вас есть фотография мамы?
— Есть, есть!
Варя пошла в комнату и принесла старую побуревшую от времени фотографию в коричневой рамке. Да, сомнений не было. Это она. На Холмова смотрела Маня Прохорова. Да, точно, именно эту девушку он когда-то любил. Она об этом не знала, потому что о своих чувствах он ей не говорил. Не успел сказать. Это была любовь робкая, тайная. «Так вот где я встретился с тобой, Маня», — подумал Холмов. Ее миловидное личико было ему и теперь родным и близким. И ее задумчивый взгляд, ее слабая, чуть тронувшая губы улыбка как бы говорили: «Здравствуй, Алеша! И зачем ты пришел ко мне?» — «А разве ты не рада, что я пришел?» — «Отчего же не рада? Я рада. Только лучше бы не приходил. Смотришь на меня и, наверное, думаешь, что я все такая же, какой ты знал меня в Весленеевской…» — «Да, да, угадала. Именно так. Смотрю на тебя, и мне кажется, что мы все такие же молодые, какими были тогда». — «Это хорошо, Алеша, что тебе так кажется, только ты сам себя не обманывай. Это на фотографии я не постарела и не подурнела, и ты видишь меня все такую же молодую и улыбчивую… А в жизни-то я совсем не такая. Так что посмотри на фото, вспомни наши годы молодые и уходи…» — «Что ж ты меня прогоняешь, Маня? Ведь я любил тебя, Маня…» — «Знаю, что любил. И я тебя любила, да только сказать об этом мы или побоялись, или не успели. А уйти я прошу тебя потому, что тем, кто любил друг друга в молодости, нельзя встречаться в старости. Почему нельзя? Потому, Алеша, чтобы в нашей памяти мы остались такими же молодыми и красивыми, какими были там, в Весленеевской, и какими нас сохранила старая фотография».
— Узнаете? — спросила Варя. — На маму я ничуточки не похожа. Мать говорила, что я похожа на отца. Только отца я совсем не знаю. Он умер еще до моего рождения.
Холмов не слышал голоса Вари и молчал. Варя же, понимая его молчание как желание слушать, продолжала:
— Верите, Алексей Фомич, мама не может жить без собраний. Честное слово! Правда, смешно? А ведь это в самом деле так. Я уже сколько раз убеждалась. Если случается, что в городе с неделю не бывает собраний и маме негде выступить с речью, так она, верите, делается истинно как больная. И голова у нее болит, и бессонницей страдает, и нервничает без причины, и все ее раздражает. Закроется в своей комнатке и слушает радио. Особенно песни. Просто беда! Она же на любом собрании выступает, и не как-нибудь, а обязательно с критикой. Покритикует, «пропесочит», как она выражается, кого следует, поволнуется. Домой после этого волнения приходит усталая, но успокоенная и в таком хорошем настроении, что уже по ее лицу вижу и говорю Мите: «Ну, мама наша сегодня выступила с речью». С неделю живет спокойно. Не злится, не раздражается, даже радио не слушает, спит спокойно, а через неделю все повторяется. И получается так: речь на собрании, перед народом, ей нужна, как лекарство. Я уже думала: что это? Может, у нее какая нервная болезнь? Может, маме надо лечиться? И на боль сердца она часто жалуется. Ночью проснется и стонет. Я уже с врачами нашей больницы советовалась. Врачи говорят, что желание критиковать на собрании не болезнь, а душевная потребность справедливого человека… А вы что скажете, Алексей Фомич?
И опять Холмов ничего не сказал. Только улыбнулся, да и то не весело и как-то странно. Варя, разумеется, не знала, что в эту минуту Холмову было не до ее вопросов. Тут, не уходя, нужно было решить, как ему быть: встретиться завтра с той, которую когда-то любил, или не встречаться? Мысль о том, что «тем, кто в молодости любил друг друга, нельзя встречаться в старости», настоятельно требовала, чтобы он ушел и никогда уже сюда не приходил. «Но почему нельзя? — думал он. — Только потому, что мы постарели? Так это же естественно. Да, точно, время нас изменило. И она и я теперь не те, что были там, в Весленеевской. Ну и что же? Только из-за этого нам нельзя встретиться? Какая несуразица!..»
Он тут же мысленно сказал себе, что непременно встретится с Маней Прохоровой. Попросил Варю передать своей матери, чтобы завтра утром она ждала его и из дому не уходила. Попрощался и ушел.